Когда бог знает спустя сколько времени тьма стала рассеиваться, Радусский с удивлением увидел в Двух дюймах от своего лица подвязку с металлической пряжкой, а подальше — неровный слой пыли и сора на блестящем натертом полу. Он лежал без движения, постепенно припоминая все, что случилось. Когда он поднялся, глаза его были прищурены, а лицо, точно в сар кастической улыбке, как‑то странно перекосилось. Держась за железную перекладину кровати и глядя на мертвую, он думал, думал, думал, пока не пришел в себя. На него повеяло ледяным холодом, тишина вокруг царила мертвая, невозмутимая. Так прошло около часа. Потом он медленно, не оглядываясь, вышел в соседнюю комнату.
Эльжбетка уже проснулась и сидела в одной рубашонке на кровати, болтая о чем‑то с тремя безглазыми куклами. Увидев Радусского, она изумленно вытаращила глаза и сказала:
— Худой Янек! Откуда ты взялся? Когда ты пришел? Только тише, тише, не шуми, Флорка спит. Ее нельзя будить, а то она не захочет рассказывать мне сказки. Видишь, как она крепко спит…
В самом деле, нянька храпела во всю мочь. Радусский сел на стул у детской кроватки и стал подавать девочке ботинки и платье.
— Ты меня будешь одевать, худой Янек? Да? Знаешь что, ой, не говори Флорке, пожалуйста! Она проснется, посмотрит, а я уже…
И Эльжбетка лихорадочно начала сама натягивать чулки. Радусский причесал ее, помог вымыть шею, лицо и уши и, когда она была совсем готова, разбудил прислугу и сказал:
— Барыня умерла. Не смейте там ничего трогать, пока не придет полиция. Девочку я возьму с собой.
— Ты возьмешь меня с собой, ты возьмешь меня с собой! — кричала Эльжбетка, заглядывая ему в глаза.
— Возьму тебя с собой… — ответил он, глядя на нее из‑под опухших век.
IX
Тело самоубийцы предали земле без отпевания и на неосвященном месте. Узенькая, заросшая бурьяном полоска земли за кладбищенской оградой, где было несколько безымянных могил, приняла его в свое лоно. Вскрытие подтвердило диагноз доктора Фаланты. Гроб провожало очень немного людей. Среди прочих Радусский заметил разорившегося купца Жолоповича и ста рого букиниста. Старик шмыгал носом и щурил свои выцветшие совиные глаза, а его тонкие губы были сложены в мудрую улыбку. Все хлопоты о скорбном обряде взял на себя Гжибович, вернее-его жена.
Сам Радусский был так подавлен, что ничем не мог заниматься. Словно под острой пилой распалась вся цепь его заветных мыслей, которую он долгие годы ковал в одиночестве, звено за звеном. Точно узник, внезапно брошенный в подземелье, пан Ян утратил трезвое представление о действительности и ненавидящим взглядом озирал стены своей холодной тюрьмы.
В довершение всего беда пришла не одна, а, как водится, привела за собой целую вереницу других. В четырех анонимных письмах Радусский был объявлен соблазнителем пани Марты и виновником ее смерти. Несчастная жертва не имела будто бы иного выхода, ибо их отношения были известны всему городу, а гнусный клятвопреступник и не помышлял о женитьбе. Предпочел легкий роман… Радусский не придавал особого значения этим отголоскам людского суда, но капля за каплей они переполняли горькую чашу.
Наступившее одиночество растравило раны, влило в них жгучий яд размышлений. Сердце изнемогало, непроглядный мрак слепил душу. Радусский глумился над тем, что прежде было для него святыней, его горячая любовь к труду угасла, умышленное безделье, пришедшее на смену ей, поддерживалось беспредметным озлоблением. Время лишь углубляло боль и разрушало прежние благородные принципы, привычки, побуждения. Окружающие потеряли всякое влияние на его ожесточившуюся душу. Газету издавал Гжибович, поисками квартиры, продажей мебели покойной Поземской, выбором гувернантки для Эльжбетки занималась его жена.
В течение первой недели Радусский редко разговаривал с сироткой. Обычно он уединялся в последней комнате новой квартиры и расхаживал из угла в угол. Иногда он брался за книгу, единственную, какая была под рукой и какую он еще мог читать: «Церковные учреждения» Спенсера; но достаточно было одного слова, случайного воспоминания, чтобы снова растравить рану. И тогда черная кровь меланхолии приливала к сердцу и будила в нем тоску, которую ничем нельзя было унять, ничем нельзя было заглушить и усыпить, слепую, тяжкую, животную тоску, когда он жаждал только смерти. На второй неделе его одолела бессонница. Никакими патентованными средствами нельзя было успокоить возбужденный мозг. То, что до этого казалось крайней степенью, пределом страдания, было лишь преддверием новых мук. Царство тьмы ширилось, открывались все новые, необозримые его пространства, одно темнее другого. И человек брел по этим бесконечным равнинам все вперед и вперед, влекомый надеждой, слабой, как тонкая нить паутины.