Тело несколько дней находилось в доме сэра Эдварда Нэтчбулла, на Грейт Джордж-стрит, 20, и его видели только самые близкие друзья и родственники Байрона. Зрелище произвело на Хобхауса меньшее впечатление, чем он ожидал, потому что лицо покойного «совершенно не было похоже на лицо моего дорогого друга: рот был искажен и полуоткрыт, обнажая зубы, которыми бедняга когда-то так гордился и которые теперь от спирта потеряли свой красивый цвет, верхнюю губу затеняли рыжие усы, придававшие его лицу совершенно новое выражение. Щеки были впалые и набрякшие у губ, нос глубоко запал между глазами, брови кустистые и нависшие, кожа цветом напоминала старый желтый пергамент… Казалось, это был не Байрон: я не был тронут так, как при виде его почерка или какой-нибудь вещи, принадлежащей ему…».
Несколько человек, включая Стэнхоупа, настаивали на похоронах в соборе Святого Павла или Вестминстерском аббатстве. Но Хобхаус посоветовался с миссис Ли и согласился с ее желанием похоронить брата в семейном склепе в церкви Хакнелл Торкард неподалеку от Ньюстеда. Дело в том, что Меррей – хотя на самом деле это был Киннэрд – по своей инициативе, но от имени Хобхауса обратился к доктору Айрленду, ректору Вестминстера, и таким образом дал тому возможность отказать в просьбе похоронить поэта в аббатстве.
Флетчер, несмотря на искреннее горе после потери своего господина, наслаждался ролью главного скорбящего и вниманием, которое ему уделяли как человеку, слышавшему последние слова и желания поэта. Кажется, он хотел припомнить или, по крайней мере, намекнуть на вещи, которые пробудят интерес тех, кто был связан с Байроном. Когда в июле он пришел к леди Байрон с рассказом о смерти ее бывшего мужа, она слушала и ходила по комнате, «рыдая так, что все ее тело сотрясалось, и умоляла его в течение почти двадцати минут припоминать слова, произнесенные ее бывшим супругом в ясной памяти или в бреду».
Хобхаус сделал все возможное, чтобы устроить подобающие похороны, и 12 июля похоронная процессия двинулась из Лондона в Ноттингем. Но знатные семьи, особенно связанные с правительством, не хотели, чтобы их заметили на похоронах, хотя из почтения к Хобхаусу и его друзьям отправили вместо себя несколько пустых экипажей. Несмотря на хвалебные отзывы газет об умершем, знатные люди опасались выразить свои чувства, возможно, потому, что, хотя в частной обстановке можно было восхищаться делами Байрона в Греции, британское правительство по-прежнему хранило нейтралитет и не должно было официально поддерживать зачинщиков бунта. Более того, греческий комитет, представителем которого являлся Байрон, состоял в основном, кроме придерживающихся традиционных взглядов сторонников революции в Греции, из радикалов и вигов. Но еще больше опасались потому, что помнили об общественном остракизме, которому подверглось имя Байрона в дни его разрыва с женой и ставшем еще сильнее после сообщений о его жизни в Италии. Не то, что он делал, а то, о чем открыто возвещал миру, давно лишило его права называться истинным англичанином или джентльменом. И даже тот факт, что миссис Ли была его ближайшей родственницей и больше всех оплакивала его, не заставил высший свет появиться на похоронах.
Когда по городу двигалась процессия из сорока семи экипажей, на улицах было полно людей. День выдался ясный, и толпа все собиралась по мере того, как экипажи свернули на Оксфорд-стрит и выехали на Тоттенхэм-Корт-роуд. В экипажах не было дам, хотя многие смотрели из окон. У Августы не хватило ни сил, ни мужества сесть в похоронный экипаж, и она отправила вместо себя своего супруга. Хобхаус писал: «Джордж Ли, капитан Ричард Байрон (по слухам, новый лорд, молодой Джордж Байрон, был болен и находился в Бате), Хэнсон и я ехали в первом экипаже. Бердетт, Киннэрд, Брюс, Эллис, Стэнхоуп и Треваньон (один из членов семьи) – во втором. Мур, Роджерс, Кэмпбелл и депутат Орландо – в последнем». Следом ехали пустые экипажи. Хобхаус с пафосом заключил: «Покойному были оказаны такие почести, какие позволили обстоятельства. Он был похоронен как благородный человек, потому что мы не могли похоронить его как поэта».