Работа спорится. Между делом Михайла не выпускает из внимания пришельцев. Они разбивают стоянку. Олени уже выпряжены. Уже поставлен чум, рядом стяжаются жерди другого. Меж чумами затевается костер. Весело пыхает языкатый огонь. Сушь — чего ему чадить? Тем паче вереску. Кресалом о камень чиркни — мигом пламя займется, никакого трута для разживления не понадобится.
День клонится к вечеру. Жара спадает. С озера тянет свежестью, комарье и овода отступают к опушке. Солнце, уже спокойное и рдяное, повисает над серединой озера. И тут в стане лопарей начинается заметное оживление. Они выстраиваются долгой вереницей. Передние что-то собираются поднимать. С этой минуты Михайла уже не отводит от них глаз.
Вереница людей приходит вдвижение. Передние, по всему видать мужчины, несут на плечах лодку. По размерам это оморочка, какие долбят иные мужики на Курострове. Но по виду иная. Нос ее украшает — теперь Михайла явственно видит — оленья голова, увенчанная рогами. Изображение такой лодки Михайла видел на валуне. Вот туда, к валунам, мимо их с Офоней залёжки, видать, и шествуют эти люди. Впереди мужчины, облаченные в легкие малицы и оленью обутку, позади на небольшом расстоянии женщины, одетые точно так же, но ярче и наряднее.
Михайла с Офонасием по-прежнему хоронятся за каменным уступом: один, стоя на коленях, с жадным любопытством наблюдает чужой обряд; другой — сидя на подстилке, не перестает твердить обережную молитву.
Подойдя к валунам, на которых оставили заповеди их предки, лопари ставят лодку возле уреза воды, потом простирают руки к рдеющему солнцу. Доносятся их гортанные голоса — чуть хрипловатые мужские и более тонкие женские. У каждого рода своя молитва, у каждого свой бог. А кто ближе к истине — рассудит время.
Обряд завершается. Мужчины наклоняются и сталкивают лодку в воду. Она плавно устремляется на закат, к пылающему солнцу. Лодка явно не пустая — тяжесть ноши угадывалась в походке носильщиков. Но что там? Что на дне лодки? Узнать охота — просто страсть! Михайла не выдерживает, подымается в полный рост, а потом — для верности — вспрыгивает на валун.
— Покойник. Это у них похороны, — оторопело шепча, не то спрашивает, не то утверждает он.
— Нехристи, — не столько осуждая, сколько поясняя, отвечает Офоня и истово крестится.
Прибрежный тягунок свежеет, оплескивая берег накатной волной. Однако лодку, вопреки природе, несет не к суше, а к заревому капищу. И сея неведомая сила пуще всего поражает Михайлу — как это?!
Обряд погребения заканчивается. Озеро приняло почившего, теперь по золотой дорожке он отправится прямо к солнцу. Последний гортанный крик, должно быть, благодарение — и лопари неспешно отправляются назад.
Михайла как завороженный высится на валуне. Видят ли его лопари? Конечно, видят. Их с Офоней дымок они приметили еще с дальней опушки. У саамского охотника да рыболова глаз вострый — недаром он максу семужью голью уписывает да горячей оленьей юшкой лакомится. К тому же Михайла — не какой-нибудь там младеня, что не выше отцова сапога. Рослый да ядреный, даром что пятнадцати еще не минуло.
Лопари манят выговцев с собой. Лица их улыбчивы и дружелюбны, особенно женские. Там, в корневище мыса, у них стоянка. Там сердце молодого олешка варится. Сладкое сердце…
— Пойдем, што ли? — очарованно кивает Михайла, уже весь в порыве и готовности.
— Хошь — иди, — бурчит Офоня. — А я здеся… — Он старше, он опытнее. Должна же на двоих хотя бы одна голова оставаться.
…И вот Михайла в саамском кругу. Два чума. Меж ними костер. Вокруг костра с десяток мужчин. Лица молодые, костью широкие, округлые, но не узкоглазые, как канинские ненцы. Стариков среди них нет. Один более зрелый с чуть сивоватой бородкой — это, видать, вожак. Он и задает всему порядок. По его команде Михайле первому вылавливают из черного каганца куски оленины и подают их на расправленной бересте. Молодые лопари глядят на это чуть ревниво, как смотрят на привилегии соперника, но внешне виду не подают: он гость, а гостю у всякого честного рода почет и радушие.
Обносят сидящих в кругу мужчин две женщины, еще одна мешает в каганце вересковым черпаком. А четвертая — по виду самая юная — сидит в стороне на застеленных шкурами нартах.