Над омрачённым Петроградом
глухая ночь сочилась ядом,
вздымая дымных труб анчар,
и утыкала в небо пальцы —
как будто в амфору гончар.
И тучи, грузные скитальцы,
в бинтах, устав от непогод,
здесь свой замедлили поход,
и, развалясь, как на привале,
над Петроградом ночевали.
Ещё не кончилась война.
С обрывком «…власть…» как с бантом
модным
раскачивался над Обводным
простреленный кумач. Со дна
всплывали тёмные шинели
домов. Шёл холод по реке.
Средь мёртвой тьмы в особняке
графини Паниной желтели,
как в теремочке, окна: три
весёлых капли. В них, внутри
трёхгорлой колбы, сиротели
три человечка (тьма с краёв),
гомункулы, чудной наукой
взращённые: князь Долгорукой,
Андрей Иваныч Шингарёв
да Фёдор Фёдорыч Кокошкин
в своём всегдашнем сюртуке
(в отглаженном воротничке
головка — как яйцо в лукошке).
Усы, пенсне. Блеск стёкол весел.
В руке листок двоится. Вслух
читает первым двум. Тех двух
почти не видно из-за кресел.
Земные выступили воды
на бой с небесными. Открыть.
Он им читал проект свободы.
Он завтра будет говорить
там, в Учредительном. Пусть Ленин
поймёт: бунт жуток. Постепенен
путь конституции. Они
не знают, что творят…
В те дни
над обречённым Петроградом,
над льдистым морем, трупным смрадом
скитальцы-тучи жгли костры,
метались клочья транспарантов,
и статуи глядели с крыш
с растерянностью эмигрантов.
Да, завтра будет бой. Да будет!
Канун. Судьба. Тринадцать лет
мы ждали. И настало. Свет
мелькнул — и гаснет. Нас рассудит
последний суд. В окне черно.
Те — победили. Ясно. Но
ведь с нами правда. Червь народа
ещё не пробуждён. Во сне
шевелится он страшно — не
прикован, но и не свобода.
Вот вышли: море, цепь, скала —
но ни орла, ни Прометея.
Пустое. Бездна. Провиденье.
Полз дым по мареву стекла
сигарно-трубочным надсадом
и расплывался над сукном.
Двоился мир.
А за окном
над помрачённым Петроградом,
над зимним утром, Летним садом,
над новым окаянным днём
неслись невидимые воды,
и бились прутья непогоды
о шпили башен всех времен.