«Галлюцинирующий тореадор» — попытка изобразить посредством кисти и красок психологическую сиюминутность человека. В некотором роде — вызов Джеймсу Джойсу.
Как всегда у Дали: интеграция бесконечно малых — и просто малых величин ведет к становлению «большого» образа. Так в альпинизме сумма шагов, рывков, «чутошных» подъемов под конец дает восходителю вершину.
Убывающая шеренга: Венера Милосская крупная, помельче, совсем маленькая. Вариация по мотиву «матрешка в матрешке». На ткани, окутывающей Венеру ниже пояса, симметрично пышной декоративной розе — ухмыляющийся Вольтер. Морские бухты, голубизна которых дополняет до «абсолютной» радуги тщательно подобранные тона драпировок. Торсы, торсы, торсы, созерцательные позы.
А вот одна, звучащая гулким ритмом тамтама: это призрачный (и прозрачный) силуэт, знакомый зрителю по «Пламенеющему жирафу»: первобытный музыкант изогнулся в артистическом экстазе — это как бы игра, забава, но это еще и ритуал, это еще и судьба, это еще и рок. Воздушный шарик блистает яркими отсветами, но чуть дальше другие (хотя и такие же) шарики поражают своей тускловатой, матовой серьезностью, а при ближайшем рассмотрении еще и статикой позиции: они вписаны в незыблемую координатную систему молекулы. Впрочем, разве это молекула, а не огромный зрительный зал, амфитеатром расположенные кресла, создающие в ушах тореадора цветовую музыку фиесты, или корриды, или другого равноценного карнавального действа?
Ребенок в матросском костюмчике смотрит из самого угла картины на огромных мух, в той же, что и у Венер, рифмующейся последовательности, а следом за ними наплывает на него все пестрое пространство картины, так что в некотором смысле он берет на себя функции повествователя, воспринимающего ока. Не зря ведь мальчик занимает на холсте то место, что на других полотнах отводится самому Дали («На краю Ойкумены»). И еще одно «не зря»: мальчик-то и есть Сальвадор Дали, только не сегодняшний, а тогдашний, синхронный галлюцинациям тореадора, и стало быть, самому тореадору.
Но где же тореадор? — вправе спросить читатель, оглушенный бессвязным каталогом вещей, представительствующих на полотне от имени тореадоровой психики. Дает ли картина зримый образ своего героя? Или довольствуется набором деталей, заимствованных у кибернетика Эшби: «Конструкции мозга»?
Тореадор — отнюдь не человек-невидимка. Он перед нами — в живой конкретности. Из вихря подробностей, составляющих, по-видимому, его бедный (а вместе с тем — и безграничный, подобно всем мирам) внутренний космос, вырисовывается задумчивое лицо, решительный в своем драматизме рот — и еще одно лицо, с измененной гримасой, ритмический повтор первого, его зеркальный сдвиг вперед и выше по лестнице страдания.
Я сказал, тореадор — не человек-невидимка. Я поспешил и ошибся. Он именно человек-невидимка.
Только что он был. Он был, и все остальное существовало благодаря ему и ради него. И вот уже он, как и Вольтер, проступающий из деталей «Невольничьего рынка», рассыпался на свои компоненты, на Венер, на зрителей, на то, что жаждет обзавестись субъектом, субстанцией, но, увы, тщетно. Картина, зыбкая, переливчатая, меняет, подобно сновидению, свой сюжет, чтобы потом, на новом витке зрительских раздумий, к нам вернуться.
Картина — сновидение? Слова, вырвавшиеся у меня невзначай, во многом объясняют ее суть на самом деле. Чтоб не было на сей счет никаких недоговорок, напомню, что Сальвадор Дали был крупнейшим представителем сюрреализма — и теоретиком, и практиком. Впрочем, еще до прихода Дали к сюрреалистам у представителей этого модернистского течения имелись теоретики, и не менее крупные, и священный канон наличествовал, своеобразная концептуальная библия — «Манифест сюрреализма» Андре Бретона.
Правда, в интервью газете «Известия» (5 января 1986 г.) Дали говорит: «Учителей в высоком значении у меня не было, но я признаю двух великих художников одной эпохи — Веласкеса и Верлерка де Ленка. С другой стороны, на меня оказали свое влияние все великие художники, но ни один не смог изменить меня. Я сам менялся со временем и с каждой новой картиной… В зрелые годы моя манера стабилизировалась, соединив в себе реализм, импрессионизм и абстракционизм в нечто такое, чему я и сам не могу дать названия…»