беллетристов.
– Одна только книга идет… Около тысячи экземпляров ежедневно.
– Какая?
— «Любовник леди Чаттерлей».
Успех последнего, предсмертного, романа Лоренса объясняется особыми причинами. Действие в нем вялое, фабула довольно бедная. Для широкой публики, казалось бы, ничего увлекательного в нем нет. Но необычайная, неслыханная откровенность некоторых описаний «широкую публику», по-видимому, поразила. Вокруг «Любовника леди Чаттерлей» создалась атмосфера того любопытства, которое обыкновенно определяется как «нездоровое». Очень жаль, что это так. Книга достойна лучшей участи. Сколько бы ни было в ней технических промахов или погрешностей против доброго вкуса, это все же книга редкая по глубине вдохновения, по ровному, чистому, какому-то подвижническому, — несмотря на все ее «язычество», — пафосу.
О «Любовнике леди Чаттерлей» рассказывал уже в нашей газете А. Ладинский. На днях вышел русский перевод романа Лоренса, что и дает мне повод поговорить о нем вторично.
В душе Лоренса жила одна мечта, которая оставила след во всех его сочинениях. В «Любовнике леди Чаттерлей» она выражена со страстной, напряженнейшей, болезненной настойчивостью, и недаром Лоренс называл эту книгу своим завещанием. Чужая мечта трудно поддается краткому изложению или истолкованию, — поэтому есть опасность исказить ее, когда пытаешься ее объяснить. Приведу слова самого Лоренса, очень для него характерные. «Наша жизнь загрязнена в источнике своем» — сказал Лоренс как-то. Очистить источник жизни он и пытался и вместе с этим хотел очистить и самую жизнь. Отвлеченное, чисто умственное построение его, теоретические его взгляды не были ни оригинальны, сложны: есть вообще основание думать, что Лоренс не был очень умным человеком, и если судить по разговорам, которые ведут его герои, то это несомненно. Разговоры у Лоренса тяжеловатые, больные, долго и упорно вращающиеся вокруг того, что иногда могло бы быть выяснено или разрешено в двух словах. Но чутьем, сердцем, всей кровью своей Лоренс догадывался о многом и мучительно ощущал глубокий внутренний разлад современного человека. Он хотел вернуть телу его права, хотел восстановить целостность, «душе-телесность» всякой личности, и все свое остро-встревоженное внимание к этой теме обратил именно на то действие, то состояние, где душа с телом полнее всего должна бы слиться: на акт любви. «Жизнь загрязнена в источнике своем…» Лоренс ничего не пытается оправдать. Он только показывает, что здесь, в этой области, все безгрешно, если только не вмешивается сюда уродливая, ненавистная ему «машинная цивилизация», принижающая человека, внушающая человеку искаженное представление о самом себе, заставляющая его иссушенный рассудок искать каких-то сомнительных, недолгих и жалких наслаждений, вместо единой и чистой радости подлинной, «освещенной изнутри» любви. Как это ни странно, в книге Лоренса местами есть сурово-проповеднический тон, пуританский, хотелось бы сказать, — если бы только противоречие между пуританством и тем, чего хочет Лоренс, не было столь зияющим. Это пуританство как бы вывернутое наизнанку. «Будьте цельными, действительно живыми, — учит Лоренс, — любите, как подсказывает вам вся ваша душе-телесная сущность, не ищите грязи там, где ее нет, не клевещите на природу, не оскорбляйте жизни сказками о первородном грехе!» Психологически крайне любопытно, что «Любовник леди Чаттерлей», – книга, которая по смелости картин превосходит пожалуй, все, что появилось в европейской литературе со времени Рабле, — задуман и создан умирающим, бессильным человеком, одиноким, молчаливым и грустным. Подлинного Рабле, человека со здоровенной глоткой, со звериным смехом, аппетитно и многословно смакующего всевозможные анекдоты и истории, подлинного «язычника» мы сейчас, пожалуй, уже не приняли бы. Мир все-таки изменился, — хочет или не хочет этого Лоренс. Если бы в «Любовнике леди Чаттерлей» сквозила грубая, мощная, плотоядная чувственность, книга показалась бы нам, вероятно, нестерпимой, отвратительной… А книга очаровательна, потому что безнадежна, потому что замысел в ней вытеснен мечтой, и кропотливый реализм ее одарен каким-то слабым райским, первобытно-блаженным светом. Это ведь вовсе не роман «с тенденцией». Лоренс-то, может быть, и хотел этого: предисловие, по крайней мере, на такую мысль наводит. Предисловие педантично, наставительно. Лоренс заявляет, что «выпускает в свет честную, хорошую, здоровую книгу, нужную нам в настоящее время», затем критикует новейшую культуру, затем полемизирует с воображаемыми противниками, обличающими его в непристойности или ребяческом интересе к тому, что для взрослых не так-то уж и интересно. Проповедник виден в каждом слове. Но вот начинаешь читать самую книгу – и возникает поэт, правда, поэт моралистической складки, но увлеченный своим видением и мало-помалу все забывающий ради него. Некоторые страницы, посвященные лесничему Мэллэрсу и влюбленной в него леди, проникнуты таким острым ощущением счастья, что подробности рассказа бледнеют и теряют значение. Лоренсу подробности нужны, — или они кажутся ему нужны, — он ставит все точки над всеми i, все договаривает, все называет своими именами, с трудом, вероятно, заставляя себя делать это, будто совершая подвиг, «нужный нам в настоящее время», но главное у него — это два человека, два существа, свободных от всякой лжи и как бы впервые увидевшие, впервые познавшие жизнь на лоне свободной, вечно живой, безгрешной и свободной матери-природы. Лоренс верил, что роман его произведет переворот в умах. Но серьезно и искренно рассчитывать на возвращение современного человечества к эдемски-невинному состоянию он все-таки не мог, как бы ни обольщался порой в своих диагнозах и надеждах. Сомнение дает порой себя знать. Когда Лоренсу изменяет художественный такт или чувство меры, его роман становится комичен, как, например, комична и нелепа вся пресловутая сцена с цветами. Что таить, сцене этой позавидовала бы сама Вербицкая! Здесь автор переусердствовал и уж слишком легко и легкомысленно подставил на место своих героев, — все-таки же современных людей, с современным чувством условностей, — каких-то опереточных аркадских пастушков. Но таких сцен немного. Лоренса выручает почти везде и всегда его необычайная внутренняя правдивость, то «чувство корней», которое ценит Гамсун и которое Лоренса с Гамсуном роднит. Если вглядеться, ни у Гамсуна, ни у Лоренса в романе ничего не происходит, не движется: все застыло, все как бы заполнено самой сущностью жизни, которой ни до каких идей, ни до каких человеческих мелких столкновений нет дела. Герои у Лоренса рассуждают, в противоположность гамсуновским: но это или пустая салонная болтовня, не имеющая прямой связи с содержанием романа, или какой-то восторженный лепет, от полноты чувств, от изумления перед бытием, от благодарности, переполняющей сердца любовников. Все застыло… Мне кажется, что «разгадка» романа Лоренса, «ключ» к нему — смертельная болезнь автора. Жизнь уходила от него. Он страстно удерживал ее в мыслях своих, цеплялся за нее, тосковал и, в сущности, рассказал свой последний «золотой сон» о ней. Все чувствуют в «Любовнике леди Чаттерлей» привкус глубокой горечи. Автор книги не участвует в том, о чем он рассказывает: блаженство Мэллэрса и леди Чаттерлей — не для него, он только «завещает» это блаженство людям, как лучшее, самое полное и самое бесспорное, что им от природы или от Бога дано.