В «Праве на песнь» Есенин мил, бестолков, вспыльчив, порывист, мнителен, самоуверен, даже больше — самовлюблен. «Говорят, что я скоро стану знаменитый русский поэт», — писал когда-то Есенин о себе. В ту пору, о которой рассказывает Эрлих, это «говорят» уже превратилось в достоверность. Однажды Есенин сказал Эрлиху:
– У меня нет соперников, и потому я не могу работать.
В другой раз Эрлих застал его за подсчитыванием количества строк в «Полтаве».
– Не мешай! Сто восемь, сто девять, сто десять. Знаешь, у меня «Гуляй-поле» больше! Куда больше!
Мысль о Пушкине вообще не оставляла Есенина – он не хотел с ним соперничать или затмить его, но рассчитывал оказаться тоже «солнцем русской поэзии», через сто лет вспыхнувшим. О том, хватит ли у него для этого сил, Есенин не думал Он был всегда окружен льстецами, сбивавшими его с толку: в ранней юности это был умный и лукавый Клюев, нашептывавший своему «ненаглядному Сереженьке» всякие небылицы, позднее это была бесшабашная есенинская свита, гревшаяся, так сказать, «в лучах его славы». Да к тому же и Иванов-Разумник со Львовым-Рогачевским принялись писать об истерической есенинской лирике, что это сплошные «перлы», а о нелепом «Пугачеве» — что поэма эта достойна занять место рядом с «Медным всадником»… Самомнение в Есенине не было противно лишь по безграничной наивности его, потому что Есенину явно вскружили голову, и он поверял тому, в чем его уверяли.
В облике и характере этого небольшого и несчастного поэта можно найти любые черты, кроме какой-либо значительности. Эрлих, как я уже сказал, вполне правдив. Он не сочиняет за Есенина глубокомысленных фраз, не заставляет его вещать.
Но ведь могло бы оказаться, что Есенин, действительно, сказал что-нибудь интересное, случайно сделал какое-нибудь замечание, которое стоило бы запомнить. Эрлих по правдивости и старанию своему должен был бы его записать… Увы, увы! Разговоры, которые сохранил новый Эккерман для потомства, почти сплошь такие:
– Слушай, Сергей! А здорово интересно на аэроплане летать?
– Как тебе сказать? Все равно что в поезде. Только кажется, что по высокой насыпи едешь.
В лирическом отступлении, прерывающем текст, Эрлих просит у Есенина прощения за разные свои ошибки и слабости, — между прочим за то, «что я продолжаю подавать руку двоим из его друзей поэтов». Намек понять нетрудно, да относительно одного из «друзей» он в советской печати уже и раскрыт. Речь идет о Мариенгофе, авторе «Романа без вранья» — тоже книги о Есенине. Эрлих едва ли имеет право и основания так пренебрежительно о Мариенгофе отзываться. Для памяти Есенина его воспоминания не лучше воспоминаний Мариенгофа — и уж во всяком случае они слабее литературно и менее остры и своеобразны как человеческий документ.
Много лет тому назад, в одной из ранних своих работ, Лев Шестов писал: «Как надо читать? Не к чему мысленно составлять конспект книги, не к чему делать выписки… Надо книгу прочесть, закрыть на последней странице и постараться в ней забыть. Лишь то, что останется в памяти, сущность книги, "музыка" ее — лишь это ценно». У меня нет под рукой шестовского текста, я передаю его на память, и далеко не дословно, конечно, Это замечание я прочел двадцать лет тому назад – кажется, оно находится в «Апофеозе беспочвенности», — оно удивило меня как парадокс, но с тех пор с каждой новой книгой я все больше убеждаюсь, что в словах Шестова заключена настоящая мудрость. Разумеется, его совет не ко всякому чтению применим. Разумеется, не все книги это испытание выдерживают, — даже из тех, к которым шестовское правило можно было бы отнести. Часто бывает: читаешь, и пока читаешь, интересно, увлекательно, но закроешь книгу — не остается ничего, никакого следа, никакого отзвука. Шестовское наставление не только рецепт, оно и мерило, критерий, и в частности для поэзии, где какие бы то ни было «конспекты» были бы бессмысленны и где только «музыка» и важна, это лучшее мерило, какое можно себе представить. Пожалуй, именно так следует читать и самого Шестова. Его книги – в высшей степени интересны, от них трудно оторваться; однако главное в них даже и на полях не нашло места, а осталось где-то между строками, и лишь когда книгу закроешь, оно делается ясным. Перечитывать Шестова можно долго, но не удается его исчерпать, каждый раз как будто делаешь несколько шагов дальше, и вместе с тем ускользает дальше и мысль автора, тема его. Остаются только вопросы — все очевиднее становится невозможность ответов.