Он говорил сбивчиво, страстно, убеждая её, целовал её руки, её колени, обтянутые студенческими джинсами, а она гладила его по голове, наклоняясь над ним, и повторяла шёпотом:
– Митенька, Митенька мой…
Вечером она уехала, и на прощание виновато попросила его, чтобы он не провожал на вокзал: так будет легче и ему, и ей. И целый месяц после её отъезда он находился в состоянии, которое позднее так не испытывал.
По ночам безысходность захлёстывала его, он стонал и морщился от горячо подступавших слёз. В полусне вскрикивал, открывал глаза, тогда темнота наваливалась на него душной тяжестью, и ему казалось, что даже в бредовом забытье он ненавидел себя за жалкую нерешительность в день её отъезда.
«Что же со мной случилось? – спрашивал он себя, ясно сознавая, что произошло. – Да ведь так я сойду с ума!..»
Русская проза
Цельность тысячелетия русской культуры вряд ли мы способны утвердить в своём сознании – разнообразие талантов, словесных, художественных и философских направлений не поддаётся построению в законченную геометрическую фигуру.
Можно ли самоуверенно ответить, каким путём пошла русская проза? Кто пастырь? Кто проводник? Кто учитель? И Пушкин, и Толстой, и Гоголь, и Карамзин (ранее) и первый романист – протопоп Аввакум с бесподобным своим языком.
Здесь сомнений быть не могло, но родилась и проза Лермонтова, которая, как мне кажется, стала знаком современной прозы, соединив в брачный союз глагол (пушкинский стиль) с эпитетом (гоголевские краски и определения).
Может быть, поэтому лермонтовская проза после слияния двух кровей обладает долговечной молодостью.
Пожалуй, Гоголя следует твёрдо назвать реалистом, ибо и сатира, и гипербола, и фантазия входят составными частями в его творения. Публицистику Гоголя мало кто знает. «Выбранные места…» пока ещё за семью печатями, на которых стоит именной знак Белинского, кстати, сожалеющего позднее о несдержанном своём гневе.
Увидел лицо
Я очнулся от сна и лёжа вдруг увидел своё лицо со стороны. У меня были широкие зеленоватые глаза, чуть надменные скулы и длинные льняные растрёпанные волосы до плеч, как у молодого русского воина, снявшего шлем после боя. Это лицо могло бы показаться красивым, если бы не смотрело так самоуверенно и жестоко.
Таким я был когда-то в далёком мире? Неужели это моё лицо оттуда, из той полынной степи, из поднятых до горячего солнца смерчей ветра и пыли, где носились разбойный свист, дикие татарские крики, топот, ржание коней, смертный взвизг стрел, удары, скрежет железа, стоны раненых, плач детей в повозках?
И с мучительным преодолением, будто сквозь упругую толщу, я внезапно почувствовал, что познаю в себе секунды прошедших веков, смутными толчками возникших в моих генах.
С неуверенностью я встал, подошёл к зеркалу и, всматриваясь, не узнал своё лицо, новое, изменённое угодливой виноватой улыбкой. Что такое?
Кто тот человек в зеркале? Я попробовал вернуть губы в нормальное положение, но улыбка застыла как гипсовая. Я никогда не предполагал, что можно так постыдно, так идиотически-виновато улыбаться, и эта улыбка куклы была отвратительна. Оно возбуждало у меня мысль о чём-то гадливом, низком, оно испугало меня позорным малодушием, ещё не пережитым мною, но что может открыться однажды, если в конце жизни я предам то смертельное поле и ледяные сталинградские степи, политые кровью.
Рассказ режиссёра
Она приснилась мне в белом, словно бы подвенечном платье, какие никто тогда не носил, она стояла, прямая, бледная, с опущенными глазами (даже тени ресниц были видны на щеках), и я чувствовал её рядом с собой посреди московского двора, где давным-давно жил в детстве, а вокруг суетились, бегали какие-то испуганные безликие люди, безголосо кричали, задирали головы к ночному небу – низко над крышами партиями шли, возникая из зарева, чёрные бревнообразные самолёты.
Я знал, что бомбоубежище в другом конце двора, метрах же в пяти справа, за тамбуром, была каменная лестница в подвальчик, там до войны держали дрова, – дверь, обитая войлоком, темнота, запах плесенной сырости, – и я тянул её за руку не к бомбоубежищу, но к этим чернеющим ступеням вниз с таким неистовым молодым желанием страсти обнимать, целовать её в темноте подвальчика, скрывшись от людей, от их животного страха неприятного и непонятного мне. Только одно я испытывал тогда: ощущать её губы, её грудь, крепко обтянутую скользкой шелковистой материей платья, я так вожделенно хотел быть с ней вдвоём, так хотел её прохладной молчаливой близости, что сердце оглушающим колоколом ударяло в висках.