После переезда в Америку, особенно в первое время – в 70-е годы, – изобразительность в его поэзии всё больше и больше усложняется. Он находит необыкновенно странные, но удивительные метафоры, которые, даже если их буквально не понимаешь, тебя до некоторой степени гипнотизируют. В этом смысле я очень ценю цикл «Часть речи»: небольшие стихи, написанные, видимо, где-то году в 73–74-м. «…И при слове «грядущее» из русского языка выбегают мыши…» Почему мыши? Но действительно, когда ты проникаешь в эти стихи, они становятся художественно очень убедительными.
В смысле многослойности, многозначности текста Бродский был гениально одарён своего рода таинственными способностями, одарён фрейдистскими приёмами, где не требуется буквального, немедленного объяснения образу, однако он тебя убеждает и становится поэтически состоявшимся. И таких стихов очень много. Весь цикл «Часть речи» – поэма «Колыбельная Трескового мыса», «Венецианские строфы», «Лагуна» и многое-многое другое – всё это замечательные достижения. Тогда ещё им владело, несмотря на весь негативизм, желание создать художественное произведение.
Я думаю, что где-то к концу 70-х, началу 80-х годов Бродского покидает стремление к созданию, построению вещи, и его негативизм становится ещё темнее. Он пишет стихи, отмеченные крайней подавленностью, в которых предстаёт совершенно ужасная картина мира сумеречного, прогнившего, полумёртвого, отрицательного; вокруг него как бы не мир, а морг.
И если он иногда отходит от этого и пишет какие-то, я бы сказал, большие ёрнические произведения, такие вот стилизации, вроде «Представления», или у него есть совсем маленькая поэмка «Назначение» – это такие явления чёрного юмора, весьма злого, саркастического и даже цинического.
Может быть, именно поэтому в последние годы он уже просто почти не пишет стихи; если посмотреть в собрание сочинений, то он, который мог за год написать несколько тысяч строк, за последние четыре-пять лет оставил совсем немного стихотворений.
Тут нельзя забывать, конечно, что он многие годы прожил под знаком смерти, что у него было три операции на открытом сердце, несколько инфарктов, что он мог умереть в любую минуту – как это, собственно, и случилось.
Надо ещё сказать, что его поэтический облик, в общем, сильно отличается от его реального, житейского облика.
В узком кругу он был человек очень добрый. Ему более всего был чужд богемный уровень доброжелательства, когда мы все друг друга поощряем, говорим какие-то хорошие слова: «ты гений, старик» и так далее, – но на самом деле это мало что значит. Все озабочены только своими делишками. Он не был таким человеком. Если он кого-то любил, если ему что-то нравилось, то он всеми возможными способами помогал, не жалел своего времени. «Я любил немногих, однако сильно…» При этом он, конечно, уклонялся от многих людей, которые его, что называется, доставали, но это естественно. Тем более что очень многие из них были людьми малоодарёнными, просто пытающимися использовать его в своих интересах.
Но, видимо, в нём был и момент моральной опустошённости, чему очень, в общем, соответствует его судьба. Ранние гонения, бедная жизнь, измены возлюбленной, предательство друзей, расставание с родителями и необходимость выжить в новой среде, в эмиграции, – всё это требовало какого-то жёсткого и отстранённого взгляда на вещи. И он где-то в душе этот отрицательный цинический взгляд, безусловно, хранил, и некоторые корни его поэзии именно из этого душевного слоя и произросли. Кроме того, как человек очень литературный, связанный с какими-то литературными явлениями, он выбрал, я бы сказал, такую объективистскую поэзию. Не лирику, даже в наилучших мировых образцах, а латинскую поэзию, особенно Горация, Катулла, позднюю латинскую поэзию – Тибулла и Проперция, и английскую поэзию с уже упоминавшимся Джоном Донном, и более позднюю поэзию англо-американскую, Одена, которого он так любил, Элиота – то есть поэзию не лирической экспрессии, а некоего внутреннего объективизма. Он создал довольно много теорий, которые защищают его позицию, прежде всего о первенстве языка, но и здесь мы сталкиваемся с тем, что объективистская стихия языка, которая не имеет лирических проявлений, а является структурой объективной, она также сводится к поощрению вот этого минорного взгляда на жизнь. В этом и заключается новация Бродского, а не в том, что он писал длинной строкой или любил переносы.