Но при этом мальчик заметил (сколько ему тогда было? Лет тринадцать-четырнадцать, не меньше), что отрадные передергивания, которые он в глубине души все-таки, кажется, окрестил «скверными поступками» и слегка в них раскаивался (без чего не получал бы истинного удовольствия), не очень-то далеко его уведут. Ибо и тут возникнут новые правила, иная система координат, появится другая, совершенно отличная, хотя, вполне возможно, такая же высокая степень совершенства. Комизм исчезнет, беспорядок самоорганизуется — окажется, что утверждение «анархия — мать порядка», вовсе не так уж абсурдно. Ну да это к слову.
Как-то раз, когда мальчик проделывал свои намеренно не доведенные до конца экзерсисы, в комнату ворвался отец. Он был вне себя, лицо его пылало, что случалось чрезвычайно редко. Мальчик уронил руки на колени, но было поздно. Отец обозвал своего сына грязным поросенком. И еще непотребным варваром. И душегубом. Правда, опасными для общества его действия не квалифицировали, но, по всей вероятности, сочли их таковыми. Зато было произнесено слово «извращенец» и даже «рукоблудник». Отец разразился гневной тирадой и для сравнения издевательств сына над роялем привел (разумеется, в духовном плане) притчу о библейском Онане, не подчинившемся левирату, согласно которому ему, как деверю, надлежало войти к жене его умершего брата-первенца и восстановить его семя; Онан же неугодным Господу образом воспротивился этому и, «когда входил к жене брата своего, изливал семя на землю, чтобы не дать семени брату своему»[10]. Тут уж осквернитель Черни пылал не меньше, чем его родной отец… Мальчик потупил глаза долу и долго молчал, но все же нашел в себе силы и попытался выкрутиться:
— Это у меня вышло не лучшим образом, — пробормотал он, но, уже осмелев, стал утверждать, что некоторые вольности, или импровизации, — а ведь это вполне законный музыкальный термин — звучат довольно привлекательно. И сразу же, не дожидаясь возражений, исполнил дрожащими руками простой этюд, альтерированный и синкопированный в мусульманском духе. Замер последний аккорд, и в комнате вроде бы повеяло ладаном или опиумом. Отец слушал внимательно, гнев его угас, уступив место тревожным раздумьям. Мальчик интуитивно и не без торжества подметил, что отец растерялся и не знает как поступить.
Однако отец нисколько не растерялся. Он подозвал все еще пылавшего мальчика к окну и показал на вновь построенный дом. Своеобразный монстр даже для своеобразной архитектуры первых послевоенных лет: бесчисленное множество балконов, на которые невозможно выйти, поскольку не предусмотрели дверей, всевозможные раковины и моллюскоподобные образования прилепились к стенам; дом мог бы щегольнуть множеством колонн в стиле классицизма, но они абсолютно ни на что не опирались — висячие колонны, угрожавшие загреметь на головы прохожих. И в довершение вместо крыши некий гибрид турецкого купола и голубятни. Все это венчали звезда и серп с молотом — священные символы государства… Конгломерат типа цыганской рождественской елки (не знаю, правда, бывают ли у них елки?) прорезали какие-то невероятные монастырские, аскетические, иезуитские то ли окна, то ли бойницы.
— Тебе нравится подобная архитектура? — спросил отец. — А я-то считал тебя европейцем… Что тебя ждет? — И он вышел из комнаты, не дожидаясь ответа.
Юноша остался у окна. Что его ждет? Он не задумывался над этим и не смог бы ответить, хотя внутренне был уверен, что его ждет нечто необыкновенное и великое. Но, стоя у окна, он думал о метком сравнении, приведенном отцом, и решил, что отец человек остроумный… Коль скоро его музыкальные экзерсисы так остроумно сравнили с архитектурой, то выходит, что люди среднего и пожилого возраста, отягощенные своими каждодневными заботами, в душе все-таки окончательно не закоснели, сверх ожидания мальчика сумели уберечь в себе нечто достойное восхищения. (До чего заносчивые, запальчивые, задиристые, забиячливые рассуждения, отметил Эн. Эл., в мельчайших деталях вспомнивший все происходившее, вплоть до собственных мыслей.) Как это он в то время, смотря на уродливый домище, мог размышлять с таким апломбом? Но тут он вспомнил, как в его присутствии отец и его друзья говорили, будто взрослые действительно забывают, утрачивают что-то из того, что они знали в детстве. Дескать, в процессе освоения речи затухают некие эмбриональные знания. Поскольку их посещали преимущественно представители точных наук, потенциальные технократы, этот взгляд почти всеми был осужден. Однако же мысль была высказана и запала в голову мальчика, которому всегда разрешали слушать разговоры взрослых, и там, в его голове, превратилась в твердое убеждение. Тем более что у него уже были некоторые смутные представления о таких вещах, какие он никоим образом не мог познать опытным путем. Итак, он смотрел в окно, обуянный гордостью за своего отца, такого умного, чутко реагирующего, еще не утратившего своих врожденных, благородных наклонностей.