— Из фарфорового… фарфоровый — мой любимый.
Она ушла, и Вирсов снова повернулся к Вадиму:
— Я напою тебя замечательным чаем, но что за чай — пока говорить не буду, ты сам догадаешься. Это самый дорогой чай, какой только есть в наших магазинах.
После этого Вирсов продолжил зачинать и выплескивать все новые и новые замыслы. Он говорил, что хочет отстроить в музее новое здание, больше нынешнего чуть ли не в три раза, и все везде будет отделано мрамором, говорил о колоннах, о люстрах по пятидесяти ламп в каждой, а то и по сто, о балконах, об изобилии новых экспонатов, о том, как все это должно сиять чистотой, и, между тем, опрокидывал рюмку за рюмкой.
Вадим тоже выпил еще, а затем подошел к фотографиям, висевшим возле настенного телефона. Всего их было три, две большие и в золоченых рамках, а третья, крайняя справа, поменьше, в деревянной раме — по-видимому, гораздо старее, чем другие две.
Увидев, что он внимательно рассматривает фотографии, Вирсов оборвал свои излияния.
— Вадим… ты отвлекся? Что случилось?
— Нет-нет, все в порядке, просто я всегда хотел спросить вас, кто изображен на этой фотографии, — Вадим указал на крайнюю слева.
— Ира. Моя жена.
— Так я и думал. Очень красивая.
— Я знаю… На следующей я… со своим сыном.
— Это я вижу… сколько здесь лет Николаю?
— Восемь, — сказал Вирсов.
— А где это сфотографировано? В каком-то отеле?
— Да… за рубежом. Память о нашей поездке в Голландию.
— Ах вот оно что… ну а последняя фотография? Кто это? Это же не ваша мать, не Марина Алексеевна, верно?
— Верно.
— Тогда кто? — в ожидании ответа Вадим все рассматривал продолговатое женское лицо, которое толи из-за выцветшего глянца, толи просто по природе своей было крайне бледно; между тем, сдержанная улыбка несколько поправляла положение. Молодой человек стоял спиной к Вирсову и не мог видеть, что тот немного мешкает…
— Эту женщину я знал очень давно… — неуверенно проговорил Вирсов, наконец, — …еще в ранней молодости, до своей свадьбы. Мы встречались с ней некоторое время, но потом…
— Разошлись?
— Можно и так сказать. Все дело в том, что я… боялся ее… сначала все было хорошо, но чуть позже… чуть позже она стала производить на меня странное впечатление… — Вирсов прищурил глаза, — мне казалось, будто возле меня — не удивляйся тому, что я сейчас скажу — монахиня.
— Монахиня?
— Да. А я слишком большой безбожник, чтобы связать свою жизнь с монахиней.
— Должно быть, вы питали к ней особенное чувство.
— Конечно. Наверное, поэтому-то я и сохранил ее фотографию. Между прочим, Ира всегда думала, что это фото моей покойной сестры. Да, да, именно. У меня никогда не было никакой сестры, но я лгал ей, чтобы она не задавала лишних вопросов. Ладно, я не хочу говорить об этом… Почему бы нам ни разжечь костер?
— Что?
— Я предлагаю костер разжечь. Ты не против?
— В такую-то погоду?
— Я же сказал, дождь будет только к ночи, ты сомневаешься? Я хочу на воздух, пошли, — он резко поднялся и вылил себе в рот остатки коньяка.
Позже, часа через два, оба они, сидя во дворе дома перед костром, были уже немного пьяны; разговор сменился редкими неуверенными фразами то с одной, то с другой стороны… важнее стало созерцание пламени, молчаливое восхищение чарующим оранжевосиним карнавалом, и внимание двух людей нарушалось лишь тогда, когда очередной порыв ветра вынуждал огонь прижиматься к самой земле. Ветер дул со стороны леса; при новом порыве, когда молчание длилось уже минут пять, Вирсов почему-то покачал головой, встал с деревянного табурета и, повернувшись к еловым громадам, долго смотрел в потемневшее небо. Наконец, он с наслаждением втянул влажный воздух и выдохнул:
— К черту все!.. Слышишь, Вадим? К черту…
Тот не отвечал, но Вирсову только лучше было от этого, и по интонации его голоса можно было определить, что каждое новое слово для него теперь — часть груза, которую он сокрушенно скидывал с души.
— Реклама, плакаты, раскрутка… зачем все это нужно? Будь я помоложе, наверное, это и имело бы какой-то смысл, но я стар так же, как эти ели. И у кого больше помыслов, у них или у меня — это еще вопрос… Сколько раз уже я планировал добиться того, чтобы мой музей стал широко известен, сколько раз порывался приглашать в него столичных и иностранных экспертов… а эти рекламные кампании… Впервые что ли я начинаю разрабатывать их в голове? И в результате, еще быстрее от всего отказываюсь. Но только ли дело в надвигающейся старости? Может правы те, кто считает меня недалеким? Эх, жалко, что Николай не вернется. Съедят его там одного, ничего не оставят. Он же открытый… и что его так столица приперла? Здесь природа, жил бы и писал в волю свои картины… Ан нет, думает, не пробьется в этакой глуши. Чушь! Непризнанных гениев не бывает. А как написать что-то гениальное без здешних красот, вскормивших его? Как?..