Генералу пришлось пешком пробиваться сквозь толпы у Таврического. Его толкали и прижимали к стенам, но к Родзянке он так и не пробился. Вернувшись домой, усталый, растерзанный, но радостный — все, кто его обижал по службе, летели к черту, — он письменно изложил свои патриотические чувства председателю Государственной думы, назвав себя «генералом-республиканцем». Он ждал. В газетах мелькали полковничьи фамилии удачников, занимавших виднейшие государственные места только в силу своего былого либерализма. Он ждал, что его назначат по крайней мере командующим округом. Он готов был ехать даже в Казань.
Но ответа не было.
Генерал написал Энгельгардту. Это было труднее всего. Генерал-лейтенант направлял что-то вроде прошения, во всяком случае предложение своих услуг, пусть члену Государственной думы, но по чину простому полковнику. Это был тот максимум уступок, за которыми даже для генерала-республиканца шло уже прямое унижение.
Но ответа не было.
Мало того, очищая, в угоду времени, свои ряды от престарелых, сугубо реакционных и пользующихся дурной репутацией генералов, столичный штаб предложил Казаринову перейти на пенсию. Всеволод Игоревич заперся в кабинете и не показывался даже домашним.
В это время с Юго-Западного фронта примчался Владимир. Он был зол, нервен и выражался так, что Вера Карловна только воздевала руки кверху. Он кричал, что фронт разваливается, дисциплины нет, солдатня распоясалась, что у Временного ни черта не получится и порядок будет восстановлен только… немцами.
Вера Карловна положила ложку, не доев суп, и спросила робко:
— Какими немцами?
— Самыми настоящими, — сказал Владимир. — Ждите, мамаша, гостей.
— Они придут сюда? — Она показала пальцем на пол около себя.
— И сюда, и туда…
— Так, может быть, это будет хорошо? — все еще робко спросила она мужа.
Генерал молчал.
У Временного действительно ничего не получалось, власть захватили большевики, но немцы не дошли до Петрограда. Вера Карловна никак не могла этого понять. Они остановились где-то у Пскова. Псков — это почти Луга. А в Лугу ездят на дачу, за грибами и за молоком…
Но немцы все-таки не пошли дальше Пскова.
Когда девятнадцатилетним парнем Алексей впервые попал в Петербург, Настя вышла к брату на черную лестницу. У него за плечами висел латаный мешок с вещичками, а на ногах были сапоги с таким количеством пыли, какого нельзя было собрать во всей генеральской квартире за неделю. Настя была в белой наколке и держала руки под плоеным передничком. Она пообещала приехать к брату на Ломанский, но к себе Алексея не позвала.
Когда Алексея увозили в запасный дивизион, Настю отпустили на вокзал, и она поливала лицо брата слезами так, что Алексей удивился и растрогался.
Впервые Алексей побывал в генеральской квартире в шестнадцатом году. Артиллерист, фейерверкер, и еще с георгиевской медалью, — это не чернорабочий парень с завода. Генеральша учла момент и разрешила Насте принять брата. Генерал вышел на кухню и с порога беседовал с солдатом. Он был в венгерской тужурке и заячьих туфлях. Сперва Алексей отвечал только «никак нет» и «точно так». Но человек на пороге, несмотря на лампасы, все меньше походил на генерала и все больше на брюзгливого старичка. Алексей стал рассказывать барину о житье-бытье в окопах. Солдатская беседа пришлась Всеволоду Игоревичу по вкусу. Как и ожидал генерал, на фронте после его ухода стало еще хуже. Оскандалились самые признанные авторитеты.
Генеральша предложила Алексею ночевать в комнате Насти. Настя могла переспать с кухаркой, Пелагеей Макаровной. Наутро Алексей принес дров и сбегал за зеленью. Он был веселый и пришелся по вкусу и на кухне, и у барыни, прожил у генерала целую неделю и отправился в Докукино к матери.
Настя смотрела на брата во все глаза. Был он свободен на язык и во всем подмечал смешное. Генерала он называл гусаком, а потом пасечником, а генеральшу — драной кошкой. Пелагее Макаровне он гадал на картах, лопотал что-то про женихов и машину, от чего она смеялась неудержимо, и необъятный живот Пелагеи качался под синим фартуком, как всходящее тесто. Богу он не молился, научил всех на кухне играть в очко, а о царице позволил себе такое выражение, что и Настя, и Пелагея закрыли уши и крестились долго, одна на иконы, а другая — с переполоху — на порог.