То есть, при всей скабрезности и ущербности юнкерских поэм, они стали для самого поэта неожиданно важнейшим поэтическим событием. Пусть пишут Владимир Соловьев или Борис Эйхенбаум о том, что юнкерские поэмы «вне литературы». Пусть мыслители и филологи рассматривают их то как пример нравственного падения, то как пример литературной деградации. Как считает Эйхенбаум: «Если значительная доля этих сообщений и должна быть признана литературной стилизацией, то всё же должна остаться в них и доля реальности, которая в данном случае интересует меня потому, что самые поэмы 1833–1834 гг. я склонен рассматривать не как литературные произведения, а как психологический документ, оправдывающий деление творчества Лермонтова на два периода (1829–1832 гг. и 1836–1841 гг.)…» Но никуда не уйти от того, что с юнкерских лет исчез чисто романтический, идеализированный подход к действительности, исчезли выдуманные герои, выдуманные страны, исчезла его родовая шотландская надмирность. Вместо байронических героев, вместо мятежного паруса, ищущего бурю, мы видим в стихах и поэмах самого конкретного непотребного князя Барятинского с голой задницей, видим самую конкретную, истекающую соком девицу из кабачка, видим порочного Тизенгаузена.
Поразительно, но в самые советские годы эти эротические поэмы были внимательно разобраны одним из лучших критиков, знатоком Русского Севера Сергеем Николаевичем Дурылиным. Добавив к трем юнкерским поэмам Лермонтова написанную чуть позже, в 1836 году, но тем же дотошным реалистически достоверным стилем, поэму «Монго», посвященную его другу Алексею Столыпину, Сергей Дурылин пишет:
«Лермонтов писал для определенного круга читателей, и вкусы этого круга не могли не отразиться на его произведениях. Об эстетической требовательности и об этической строгости этого вкуса не может быть и речи. „Непристойность“, очевидно, входила, как непременное условие, в литературный заказ, обращенный гвардейскими подпрапорщиками к их поэтам. Лермонтов этот заказ, к сожалению, выполнил. Все это бесспорно. Но, исполняя тот же заказ, Лермонтов мог выполнить его, прибегая к совсем иной литературной форме, в совсем другом стиле, применяя совсем иные приемы повествования. Вместо непристойного „рассказа“ — таков авторский подзаголовок „Гошпиталя“, одинаково идущий и к трем другим поэмам, — поэт мог предложить своим однокашникам столь же непристойную сказку, фривольную балладу или эротическую пародию на героическую поэму в духе „Pucelle“ или „Гавриилиад“. Но Лермонтов написал именно рассказ, притом рассказ с сюжетом из текущей действительности, и таких рассказов написал четыре подряд.
Мало того. Все свидетели юнкерской жизни Лермонтова и все его биографы согласны в том, что ни один из сюжетов, разработанных в этих „рассказах“, не является вымыслом, а представляет собой разработку действительных происшествий, случившихся с товарищами Лермонтова („Гошпиталь“, „Петергофский праздник“, „Уланша“) и с ним самим („Монго“)… Остается бесспорным важный факт: в юнкерских поэмах Лермонтов-писатель впервые обратился к прямому воспроизведению действительности в форме реалистического рассказа. Специфичность „заказа“ обусловила тот специфический выбор, который Лермонтов сделал из скудного материала окружающей его юнкерско-офицерской действительности, но выбор сделан был именно из материала действительности и обработан рукой реалиста, как будто никогда не державшего романтическое перо…»
Я продолжу критика. Не было бы этих эротических поэм, увы, не было бы и «Героя нашего времени». Он и на самом деле рухнул с коня романтизма в болото самого приземленного реализма, но это была — земля. Это были самые реальные люди. Живые разговоры, живые персонажи, живые описания пригородов Петербурга, в конце концов, живые женщины. А как превосходно описан в «Уланше» его друг Лафа, буян лихой, «идет он… всё гремит на нем, как дюжина пустых бутылок…». Я согласен с Дурылиным, поэма «Монго» и по языку, и по сюжету примыкает к юнкерским поэмам, хотя и написана уже произведенным в офицеры Михаилом Лермонтовым.