– Разумеется, они вчера в нее и вступили. На самом деле это были работники из поместий Барраганов, заслужившие доверие, – из соображений безопасности хозяева не наняли никого чужого, хотя бы и более опытного, боясь, что он может быть подослан врагами. Мы не видели и жениха, Нандо, но прошел слух, что он занимается делами, запершись в своем кабинете. Как Марлон Брандо во время свадьбы сына, в «Крестном Отце».
С самого начала Нандо и вправду занимается своими делами, но затем, в середине празднества, появляется. Он одет так же, как в любой день, в той же гаванской рубашке, в какой его видят уже много лет.
– Точнее, не в той же самой, просто у него много таких.
В знак уважения к гостям сегодня он впервые появляется на людях без очков «Рай-Бан». Его глаза смотрят неуверенно и ошарашено, как у всякого, кто снимает очки, носимые постоянно, и люди предпочитают не сталкиваться с ним лицом к лицу – им неловко встречать этот взгляд, всегда скрытый в тени, и вдруг явившийся на свет Божий. Выставив напоказ свои круглые глаза, прежде никому не ведомые, он прихрамывая ходит среди толпы, приветствуя гостей шумными объятиями, точно белый медведь, удушающий свои жертвы. Единственно, кого он не удостаивает объятия, так это собственную невесту – ей он дарит лишь поцелуй в лоб, братский и бесстрастный.
Нандо Барраган отвергает рюмки с ликером, подносимые лакеями. Он идет к буфету, медленно осматривает его, исследует ящик за ящиком, обнюхивает, словно недоверчивый грызун, и не берет ничего. Он скрывается из глаз за развешанной в предпоследнем патио одеждой и входит в кухню.
Там он находит свою мать, Северину, она одна. Она тоже одета по-домашнему, как в обычный день: на ней длинное платье из черного хлопка с набивными белыми цветочками, на плечах – полотенце, на талии повязан клеенчатый передник, ноги босы. Она вымыла голову мылом «Голубой Крест» против вшей, и Нандо выпадает случай видеть ее с распущенными волосами, что бывает нечасто.
Хотя Северина проводит всю жизнь дома взаперти, если не считать периодических визитов на кладбище, ее дети ни разу не видели ее неприбранной или только что вставшей с постели, они не знают, ни в котором часу она ложится, ни в чем нуждается, никогда не слышали от нее ни жалобы, ни плача, ни смеха: все личное она таит от чьих-либо глаз. Ее дело – справляться со слабостями других, но свои собственные она надежно скрывает. Когда другие напиваются, она не изменяет умеренности; когда они больны, она за ними ухаживает; когда они сами не свои, они чувствуют ее цельность; когда они сбиваются с пути, они видят, что она стоит в центре; когда они транжирят, она бережет каждый сентаво; когда мир их семьи рушится, распадается в прах, она собирает обломки и склеивает их вновь.
Северина знает всех своих до донышка, вдоль и поперек, но никому еще не удалось расшифровать ее саму. Она так и остается загадкой – загадкой всемогущей хрупкости. Она всегда здесь, она всегда была здесь, неколебимая, как доисторическая скала, и однако ирреальная, как пространство и время. В ее поразительной стойкости и в ее таинственности сфинкса коренится секрет ее авторитета.
Она потеряла мужа, умершего естественной смертью, и семерых из своих двенадцати детей – смерть их была насильственной, и пережив столько смертей, превратилась в существо из другой материи, в обитательницу сфер, удаленных от боли и людской непоследовательности. Она приняла свой жребий с героическим, если не параноидальным, фатализмом, по меньшей мере непонятным. Будучи главной жертвой войны с Монсальве, она никогда не просила сыновей положить ей конец.
С годами ее волосы поредели и поседели, но длиной они еще и теперь до пояса. Нандо наблюдает, как она расчесывает их частым гребнем, и отмечает про себя, что и теперь, когда волосы уже не те, в ее жестах все та же энергия, какая, годами раньше, требовались для укрощения мощного каскада. «Она постарела», – думает он, и его удивляет открытие, что его мать подвластна течению времени.
– Я хочу есть, мама.
Она идет к растопленной угольной плите – она никогда не желала пользоваться электрической, поставленной по приказанию сыновей, – и подает своему первенцу миску, до краев наполненную черной фасолью, и доверху налитый стакан «Олд Парра».