(...) никогда ничего не можем высказывать. Нельзя бесконечность поделить на конечные единицы: если мы допустили внешнюю бесконечность знания, то делением бесконечности на конечные единицы мы получим в каждой точке нуль, значит, нигде ничего нельзя высказывать.
Аристотель вводит понятие, которое прерывает дурную бесконечность. Собственно, для этого оно и вводится — чтобы прервать дурную бесконечность утекания возможности знания, то есть возможности того, чтобы знаемое сейчас, здесь, могло иметь характеристику, или свойства, истины. У Аристотеля эту бесконечность прерывает понятие «естественного места»[100]*, оно имеет разные выражения у Аристотеля, проигрывается по-разному, в разных регистрах, оно высвечивается, поворачивается к нам разными сторонами, которые получают разные названия. Но само оно остается одинаковым, то есть занимает одно и то же место и играет одну и ту же роль во всем устройстве и экономии аристотелевского мышления. Почему движущиеся предметы (в случае описания физического движения) понятны, или интеллигибельны, для Аристотеля в той мере, в какой движение описывается как движение предмета на его естественное место, возвращение его на естественное место? Естественное место есть локальное совершенство, независимое от протяженности во внешнюю дурную бесконечность, независимое от добавления знаний; в других терминах естественное место есть энтелехия, то есть полная явленность и полное обнаружение предметов.
В случае, когда нужно характеризовать предмет независимо от его состава и содержательной динамики, взять пространственную (в физическом смысле) сторону, этот предмет называется естественным местом. Аристотель пользуется примером сосуда — того, что заключает в себе нечто. Как сосуд заключал бы в себе жидкость (жидкость ведь не совпадает с сосудом, и сосуд не совпадает с жидкостью), [так и] у естественного места есть то, что полностью содержит в себе предмет или топос этого предмета.
В тех же случаях, когда ему нужно об этом же локально законченном предмете (вот здесь свершилось совершенство, не нужно добавлять В к А, С к АВ и так далее и идти в дурную бесконечность — тогда мы все потеряем; назовем это «локальное совершенство») [говорить со стороны содержательной динамики, то есть] в случаях, когда берется не проблема положения тела в пространстве, так чтобы движение было понятно... Движение мы понимаем потому, что в движение приводит вечный двигатель. Предмет движется, приводимый в движение тем, что окажется его содержанием, ведь мысль приводится в движение своим постигаемым предметом, то есть тем предметом, который окажется содержанием мысли, когда эта мысль придет в естественное место. Когда берется геометрическая, топологическая сторона дела, это называется естественным местом, а когда берется динамически-содержательная сторона локального совершенства, то есть законченности бытия данного предмета, то это же называется энтелехией.
К тому, что я говорил, хочу добавить, что нечто называется естественным местом в одном разрезе, и это же самое нечто называется энтелехией, когда берется несколько другой взгляд, скажем, со стороны содержательной динамики, а со стороны проблемы истины, которую мы уже формулировали, это естественное место, названное нами также энтелехией, можно назвать и следующим образом: энтелехия есть проявленность, явленность чего-то, явленность истины, то есть не явленность дерева, например, как мы его видим нашими глазами, а явленность истины дерева. Энтелехия — [это когда] сущность предметна, одновременно явленная полностью конкретно. Так же как греки говорили, что красота есть явление в чистом виде — есть и истина, и явление. Красота есть то, что мы непосредственно воспринимаем. Последние два дня у меня все время крутится в голове смерть Сартра (позавчера Жан-Поль Сартр умер)[101], и на поверхность выносит пример из Сартра. Он, рассуждая как-то о гудоновской скульптуре, известном изображении Вольтера, говорил: вот о Вольтере многое можно говорить, можно разным образом объяснять его, пояснять, а в улыбке скульптуры все непосредственно сказано, все есть, то есть явлено. Это мы и называем красотой (в данном случае не имеется в виду, что Вольтер красив, он был одним из самых уродливых [философов]). (...)