* * *
Перед отъездом вежливый чиновник III отделения, явившийся с официальным разрешением на отъезд, непреклонно отказался от чаевых и сказал:
— За Уралом вы получите указания, уточняющие перечисленные пункты, исходя из местных условий. Однако могу вас предупредить определенно, что они будут направлены не в сторону смягчения, а, наоборот, в сторону больших ограничений. Кстати, ваш человек, коего вы намерены взять с собой и власть над коим вы теряете в пределах Сибири, может сопровождать вас только по собственному желанию, объявленному в полиции и закрепленному его собственноручной распиской.
Когда чиновник ушел, Наталья Дмитриевна сказала няне:
— Вот, Петровна, ты можешь отказаться ехать со мной…
— Да как же я тебя, милая, оставлю? Ишь что выдумали…
Наталья Дмитриевна прижалась головой к няниной груди. А Матрена Петровна гладила ее по голове и приговаривала:
— Ты не сомневайся. Тут дело святое, Богово. Да ежели я от тебя отступлюсь, то от меня Бог отступится. И поделом! Ничего, милая, авось… В Сибири тоже люди живут…
* * *
Когда офицер, отперев дверь, впустил Наталью Дмитриевну в камеру, ей показалось, что она попала в ту самую тьму кромешную, которой марьинский батюшка пугал грешников в своих простодушных проповедях. В тяжелом, спертом воздухе слышался лязг железа. Наталья Дмитриевна ничего не различала в окутавшей ее темноте и была близка к обмороку.
И вдруг — родной голос:
— Наташа!
И тотчас мрак разредился, из него выступили фигуры людей, нары по стенам, стол, лавки. Наталья Дмитриевна стала различать лица: Мишель, Нарышкин, Одоевский, Лорер…
— Наташа! — Фонвизин бросился к ней, загремели кандалы, он вдруг споткнулся, его лицо исказила боль.
— Что с тобой? — в ужасе закричала Наталья Дмитриевна.
— Пустяки, на ноге под кандалами открылась рана, что получил в Смоленске в двенадцатом году…
«Твоя Таня»
…И вот опять Марьино. Барский дом, аллея, тополя вдоль аллеи, старые, узловатые, кое-где их ряд прерывается выпавшим деревом — за минувшие тридцать лет и над ними пронеслось немало бурь, лютых зим, летних засух, и эти невзгоды оставили свой след…
Иногда бывало сносно, но чаще Наталью Дмитриевну охватывала тоска — и от этой аллеи, и от комнат, в которых среди новой мебели кое-где оставались старые вещи — современники и свидетели той, кажущейся сейчас нереальным сном жизни, оборвавшейся 6 января 1826 года — ровно тридцать лет назад — с арестом Михаила Александровича.
Н. П. Репин. Декабристы во дворе Читинского острога. Начало 1830-х годов
В пятьдесят третьем году ему наконец разрешили жить в Марьине под надзором полиции. В Россию возвращались к могилам: умерли сыновья (младшего Михаил Александрович так ни разу и не видел), умерли родители, за две недели до их возвращения скончался брат Иван… Всего одиннадцать месяцев прожил Михаил Александрович в родительском доме — он умер летом пятьдесят четвертого года и покоится под мраморным крестом возле Бронницкого собора…
Неожиданно для себя Наталья Дмитриевна оказалась богатой помещицей — владелицей имений в Рязанской, Тамбовской, Тульской, Московской, Тверской и Костромской губерниях, владелицей пяти тысяч крепостных душ.
Только чувство ответственности за судьбу оказавшихся в ее власти людей заставило ее в первый, самый тяжелый год после смерти мужа, преодолевая тоску одиночества, заниматься делами, ездить из губернии в губернию, хлопотать. Тяжелее всех в России приходилось помещичьим крестьянам. Наталья Дмитриевна теперь часто задумывалась о том, что и она не вечна и что ее наследником будет двоюродный брат мужа — убежденный и жестокий крепостник. Она решила избавить своих крестьян от такого помещика и обратилась в Министерство государственных имуществ с прошением взять их после ее смерти в казну.
Проверка управителей (почти всех пришлось снять), перемена старост, введение новых порядков в отношения между помещиком и крестьянами:
Ярем он барщины старинный
Оброком легким заменил —
все это сначала занимало время почти целиком, а затем, по мере налаживания дел, стало оставлять более и более досуга.
Наталья Дмитриевна часто предавалась воспоминаниям. Но вспоминала не ту далекую жизнь, что была до Сибири (как ни странно, в теперешних воспоминаниях тогдашние радости уже не радовали), а сибирские двадцать пять лет… И что самое удивительное, иногда она думала: уж не было ли их несчастье настоящим счастьем? Их каторжная, ссыльная, одухотворенная, облагороженная страданиями и любовью к ближнему жизнь?