— Похоже, что так. Главное, чтобы было еще что-то, кроме мук.
— Вы имеете глупое беспокойство, Лиз! — снисходительно улыбнулась она. — Вам еще кто-то непременно скажет: «Эс теве милю…» Что означает по-латышски: «Я вас люблю».
— Вы думаете, мне это доставит удовольствие?
— Господин Туманский говорил: «Всякое дыхание любит пихание…» Грубо. Но, увы, верно.
— Да бросьте вы!..
Она пожала плечами, заглянула в свой блокнотик, нашла какую-то запись, кивнула сама себе, вынула из сумки какую-то пилюлю, растворила ее в кружке и полила бонсаевские деревца в вазах.
— Я почти забыла: они живые и им нужно кушать, — пояснила она. — Это такие удобрительные витамины для растений.
Ничего и никогда она не забывала. Но говорила не все. Даже мне. Шесть лет она протопала рядом с Викентьевной, но до сих пор была заперта, как сундучок с секретом. И ловко уходила от моего любопытства. Впрочем, это было замечательно, поскольку означало, что никому не откроются и подробности жизни новой Туманской.
«Ей можно верить, и это главное», — говорил Сим-Сим.
Но, судя по тому, что я успела понять, к нему самому Элга относилась с большой долей иронии и тщательно дистанцировала себя, не позволяя никакого амикошонства, была подчеркнуто исполнительна, как бы давая ему понять, что обязанности свои она исполняет четко, а что до ее личной жизни — это ее сугубо интимное дело, куда совать нос никому не позволено.
Я, конечно, сунула, но ровно настолько, насколько она мне позволила. Кое-что я узнавала из ее случайных оговорок, из неизбежных сплетен, ходивших среди обслуги, кое-что растолковал Сим-Сим, кое-какие детали я извлекла и из ее досье, хранившегося в отдельной папочке в спальном сейфике на территории. Но там, в папочке, было лишь две странички, в которых было мало интересного. Но, во всяком случае, я поняла, откуда у Элги этот акцент и языковые нелепости в ее речах. И, конечно, немецкая пунктуальность и почти армейская выучка в смысле исполнительности и дисциплины.
В семидесятых годах способную латышскую девочку из хутора близ курляндского города Вентспилса (бывшая Виндава) отправили по обмену в художественную школу к тевтонам, в тогда еще народно-демократический Дрезден. Так что немецкий она знала в совершенстве. С художеством у Элги что-то не заладилось, тем более что она занималась керамикой, а для этого просто мастерской мало, нужны муфельные и обжиговые печи и тому подобное. Туманская нашла ее и приблизила к себе, сделав чем-то вроде полусекретаря-полуподруги, уже когда Союз посыпался и Элга застряла в Москве, где занималась идиотским делом: дрессировала и формировала дубоватых жен и подруг «новых русских», превращая их, хотя бы внешне, в цивилизованных леди.
Элга была хороша, и, если бы я была мужиком, я немедленно бы в нее втрескалась. Небольшого росточка, крепенькая, сложенная почти идеально, она напоминала статуэтку, которую можно уместить на ладони. Рядом с ней я иногда чувствовала себя громадной и неуклюжей. У нее была безукоризненная атласная белая кожа, какая бывает только у натуральных рыжих, с чуть заметными крапинками веснушек над вздернутым туповатым носом, грива волос редкостного медно-темного цвета, которые она обычно стригла под мальчика. И совершенно убойные громадные глазищи тоже очень редкого орехового отлива, вернее, цвета старого янтаря, которые становились желтыми, как у кошки, и выцветали, когда она психовала. Только по этому и можно было судить, что она в заводе. Внешне она всегда оставалась вежливо-надменной, негромкой и точной, как будильник.
Иногда мне казалось, что в нее и вправду встроен какой-то точный механизм, управляющий ее действиями.
И именно он не позволял ей меняться. Хотя бы в смысле возраста. Потому что я не без изумления обнаружила, что нашей Элге уже за сорок, хотя хвостик был пока невелик. Во всяком случае, стареющей дамой я бы назвать ее не осмелилась. Похоже, что Элга тормознулась на какой-то невидимой грани между цветением и увяданием. Изредко в ней проскальзывало любопытство школьницы, которая втихаря разглядывает под одеялом какой-нибудь секс-журнальчик.