Из местных Мальва еще до замужества отдавала предпочтение Даньку Соколюку, в котором тоже находила что-то цыганское, не то сербское. У Соколюков в роду это проявилось нежданно-негаданно, и эта жилка влекла Мальву. Нашего Андриана, седоволосого красивого великана с заметно онемеченными манерами, она, должно быть, никогда и не любила, а вышла за него только нам, Валахам, наперекор. Но с ним расцвела, и хоть была не такого уж высокого роста, но умела, когда надо, приподымать себя на каблучках, глаза имела необычные, синие-синие и глубокие, как Андриановы колодцы, ходила, как по ранжиру, — это уже собственно женское достижение, поскольку вавилонских девушек никто красиво ходить не учил, а походка, как утверждал Фабиан, для женщины первейшая статья. Мальва была не хохотунья, но на качелях умела смеяться так заразительно и без удержу, с такими шаловливыми нотками, что незащищенные парни таяли от одного ее смеха, а мужчины на возрасте несли тот ее смех домой, уж не для того ли, чтоб поделиться им с женою. Верно, не было мужика, который не мечтал полетать с нею на качелях, несмотря на всю ее дурную славу. Только дети, от которых в Вавилоне умели уберечься «скидучим зельем», могли бы утихомирить ее нрав. Андриан уже в первый год их брака смастерил высокую ореховую люльку с резною рамкой, на манер тех, какие видел в Германии, она стояла на солнышке и ждала луча, которому так и не судилось упасть на нее.
У богатея хуторянина, каких немало на Побужском суходоле, Андриан копал с Фабианом свой едва ли не самый глубокий колодец, докопался до студеных глубин, простыл и вскоре слег в скоротечной чахотке. Врач, привезенный из самого Бердичева, по слухам, гениальный знаток сей болезни, выслушав вавилонянина, не сказал ничего утешительного, лишь намекнул Мальве, что она может считать себя вдовой через шесть недель или, быть может, через шесть месяцев, но никак не более. Это было сказано поздней весной, когда облетал яблоневый цвет. Гении не умеют промолчать, даже когда совершают жесточайшие открытия.
А Андриан жил и любил ее все страшнее, все ревнивее, как способны любить только обреченные. Куда девалась его невозмутимость, он все чаще подозревал Мальву в том, чего и не было, придирался к тому, чего прежде не замечал, требовал исповедей, обещал отомстить за все, как только поправится.
Обессиленный больше ревностью, чем чахоткой, прикованный к постели, он всевозможными хитростями залучал ее в свои руки и зверски, до багровых полос на теле порол ремнем: нам были слышны удары, которые она сносила не крича, но и не каясь. Наконец, он вопил в отчаянии: «Сгинь, кара моя вавилонская!» — прогонял ее прочь и снова оставался один, бывало, и по нескольку дней кряду, ведь он не желал признавать и родичей: «Радуетесь?! А что запоете, как она вернется?!» Она и в самом деле возвращалась, но снова ненадолго. А меня Андриан убеждал, что сам посоветовал ей перебраться к Зингерам, чтобы его чахотка не перекинулась на нее. Мне он тоже советовал быть с ним поосторожнее: «Хворь сия легко передается».
Однажды дядя сам постучал к нам в стену, у которой лежал. Послали меня, я дружил с ним тайком от всех и не разделял враждебного отношения к Мальве, которое раздували на нашей половине.
У постели больного сидел Фабиан в своих золотых очках и громко читал ему какую-то книжку не по-нашему. После я узнал, читал он «Пана Тадеуша» в оригинале. Фабиан очень гордился, что мог читать не по-нашему. Так я в первый раз принес им ужин. На двоих — третий, козел, стоял во дворе и рассматривал свежий рисунок на луне, только что повисшей над ветряками.
Старшие родичи не больно-то часто навещали Андриана, может, боялись чахотки, а мне на нее было наплевать, и Фабиан как-то сказал в перерыве между чтением, что из меня когда-нибудь выйдет великий врач. А пока что дядя Андриан пользовался моими отнюдь не врачебными услугами. Я приносил ему завтраки, обеды и ужины, довольно-таки скудные даже по тогдашним понятиям. Посуда для него сохранялась отдельная, никто ею не пользовался, кроме меня и Фабианова козла, который частенько приходил сюда послушать мудрые речи или развлечься «Паном Тадеушем» в исполнении своего хозяина. Чтобы не носить недоеденные харчи домой, я отдавал их козлу. Тот лакомился мамиными борщами, иногда ел гречишные вареники прямо из миски и не мог постичь, как, живя на таких харчах, можно думать о смерти. Впрочем, и дядя думал о ней все меньше. Он лежал в постели торжественный, умытый, выбритый Фабианом, в белой рубашке, которая на нем никогда не мялась, высушенный чахоткой и любовью. А ведь еще так недавно он приносил Мальве непочатую воду