Кровля над беседкой была о четырех углах, а сама беседка — о шести (сколько уже раз Крыса их пересчитывала!) и обводилась низкой оградкой из нехитрых балясин. Был в беседке и темный от времени дощатый пол. Неширокие его доски, каждая выгнутая желобком от земляной сырости, перемежались щелями для сороконожек и мокриц, и в щели эти, если что закатится, не достать.
Пропустив один беседочный угол, они положили оглоблю на идущие поверх балясин перильца, и мать кривыми гвоздями стала приколачивать к перильному бруску ее концы. Заколачивала мать старые рыжие гвозди почернелым пестом непонятно для какого обильного толчения служившей когда-то здоровенной ступки, которую ей отдали Крюковы. При этом в месте, которым пест ударял об гвоздь, сразу начинала виднеться желтая латуня.
Когда они колотить заканчивали и уже вечерело, вдруг затрещали кусты, словно сквозь них ломился незнакомый какой-то мужик. Они здорово испугались, но это — вот ведь зараза какая! — был самый настоящий еж.
стала приговаривать развеселившаяся мать — легко же пойманный зверь оказался совсем не колючим, а просто, скатавшись в шар, тяжелым и мясистым. Держать его в руках получалось у Мали с натугой. Живое всегда тяжело держать. Еж был черно-серый, как свалочная находка. К тому же в увесистом ежином колобке что-то пульсировало, сопело и хрюкало, словно бы он сморкался в кулак.
Ежик попил из блюдечка молоко, а потом всю ночь, топая как мужик, ходил по дому и не давал спать. Жить с ним получилось бы веселей да и улиток бы он всех извел, но от гостя пришлось избавляться, потому что он во многих местах липко нагадил.
Когда ежа уносили обратно в огород, мать с сожалением сказала: “Их же цыганы едят! Может, Маховше продадим? Нам такого здоровенного не съесть. Да я и не знаю, как их жарют”.
Дни стояли тихие. Сухие, ясные и совсем не душные. Славные, в общем, дни. Летали одуванчиковые пушинки, народившиеся воробьи поднимали с утра шум и гам. Скворец в ожидании своих маленьких распевал в соседском дворе и приглядывал за кошкой. На всё садились мухи. Обыкновенные и зеленые — помоечные. Вы как хотите, но я такие дни считаю прекрасными. А уж вечера!
Крыса принесла в беседку всех кукол и рассадила их у балясин, чтоб глядели, как она занимается. Заниматься, однако, оказалось тревожно — за забором угадывалось полно глаз. Цельная орава Вовынь, похоже, подглядывала за ее упражнениями.
Тогда она решила переложить дополнительные занятия на вечер.
К вечеру мать пошла варить ужин, а она отправилась в беседку. Теперь заниматься было можно, но бессчетных как в театре глаз, подглядывавших сквозь щели в заборе, вроде как нехватало. Ей, правда, такое в голову не пришло.
Оглобля оказалась кривой, куклы на Крысу глядели без интереса, а когда она принималась выворачивать им по-балетному ноги, тряпичные ноги, как всегда, валились свисать. Словом, дополнительно заниматься оказалось неинтересно.
Между прочим, куда-то подевался Вовыня. Латунькин муж. Самая главная кукла. Мать сперва подумала ясно на кого (он же все тряпичное в утиль сносит!), потом на ежа, потом на мальчишек, но Крыса решила, что Вовыня после того, как ему на глиняных желваках пустили кровянку, обиделся и уехал на девятом троллейбусе.
“Ну и пусть! — сказала она. — Надоел не знаю как!”
В беседке становилось темно, на щелястом полу особо ногой не пошаркаешь, и заниматься ей расхотелось совсем. Кроме того, с утра понадобилось подкладывать тряпочку.
Однако нужные движения можно было делать и по-лежачему — в классе некоторые из упражнений сперва пробовались лежа. Бывший в беседке сколоченный из горбыля стол прекрасно для этого подходил. В потолок же она глядеть привыкла, потому что после школы приучилась отдыхать, укладываясь навзничь, отчего перед глазами оказывался низкий комнатный потолочек, оклеенный пожелтелой и отставшей, где оклейка переходила на стену, бумагой.
В беседке же под кровелькой была черная из брусков крестовина, на которой, как все равно артисты за кулисами, суетились длинные — сами бурые — муравьи, таскавшие куда-то белые яйца.