— Вот и говорите после! — заключила Вера Фабиановна.
— Чего уж тут говорить, — несколько двусмысленно согласился он. — Скажите мне, Верочка, лучше, какая тайна особая скрыта здесь? — Он двинул подбородком в сторону покрытого гобеленом сундука, на котором свернулись клубком уже две кошки: Моя египетская и еще какая-то, имя которой забылось — Вы давно уж обещали, да все как-то… — Лев Минеевич неопределенно помотал рукой.
— Не знаю. До конца так и не знаю! Эту тайну отец унес с собой. Вы ведь хорошо знали моего отца, Лев Минеевич?
Он закивал, скорбно опустив уголки рта.
— Вы же помните, какой это был необыкновенный человек? Он так много ездил! Был в Египте, Мексике… Он никогда не рассказывал мне об этой вещи. Все обещал, но так и не успел. Ему постоянно не хватало времени. Ученые занятия, чтение старинных инкунабул на разных языках… Но при всем при том он очень любил людей и был необыкновенно обаятелен. Его живой, истинно галльский ум… Не правда ли, у него был настоящий галльский ум?
— Еще бы! Он ведь француз!
— Наполовину, Лев Минеевич, только наполовину. По отцу. Вообще-то наша фамилия Пуркуа де Кальве. Но дед — он был таким демократом, тогда это считалось модным, — решительно отбросил де Кальве. «Почему, — спросил он, — де Кальве? Пусть будет просто Пуркуа, раз мы живем в России». Возможно, он уже тогда предвидел революцию.
— Какую?
— Ну декабристов там, пятый год, — небрежно махнула ручкой Вера Фабиановна, которая была отнюдь не сильна в истории. — Не в этом дело. Просто отцу никогда не хватало времени на меня. Вы же знаете!
Лев Минеевич опять прижал руку к сердцу и, закрыв глаза, поклонился. Он отлично знал, как порхала по балам очаровательная Верочка Пуркуа и как однажды сбежала она, так и не закончив гимназии, с актером Чарским, подвизавшимся в странствующих труппах на амплуа героя-любовника. Но Верочка, на которой он зачем-то женился, оказалась его последней ролью. Об этом ползли тогда какие-то глухие слухи, но толком ничего не было известно. Верочкин побег вызвал, конечно, громкую сенсацию, но что значил он в сравнении с последовавшей вскоре за ним революцией? Право, все знакомые и родные быстро забыли даже о Верочкином существовании, как, верно, и она забыла уже о своей юности, легко мешая теперь быль с небылицей. Чарский же не то спился, не то повесился, а может, и вовсе был расстрелян каким-нибудь «батькой». Верочка возвратилась в родной дом только в двадцать третьем году. Она быстро пришла в себя после бурных и неустроенных лет. Еще больше похорошела и вскоре сделалась широко известной в районе Столешникова и прилегающих улиц, где гуляла тогда вся нэпманская Москва. Последний представитель захудалого дворянского рода Пуркуа де Кальве умер год с небольшим спустя после возвращения дочери. С ним случился удар — недуг, почти наследственный в этой семье, — который лишил его дара речи и возможности двигаться. Лев Минеевич случайно был при этом. Он-то и вызвал «скорую помощь», сбегал за докторами, достал сиделку.
Сознание вернулось к больному только на пятый день. Он что-то мучительно пытался сказать, глаза его молили о чем-то, но лицо оставалось неподвижным, как гипсовая маска. Через неделю он умер. В доме в этот момент никого не было. Первой нашла его женщина, которая приносила молоко и возилась со стиркой. Она подняла шум, вызвала милицию, потом кто-то отыскал Верочку.
Когда она вбежала в квартиру, то застала странную сцену. В столовой толпились какие-то люди. Бледный милиционер что-то втолковывал пьяному дворнику. Она вбежала в комнату отца и замерла в дверях. Голова его была запрокинута. Черная, халдейским клинышком бородка воинственно поднята вверх. Эту даже в смерти прекрасную голову окружал венец из пяти кошек. Осиротевшие животные, подняв хвосты и выгнув спины, жалобно мяукали.
За квартирой Пуркуа утвердилась нехорошая репутация. Вера Фабиановна сначала подумала выбросить кошек на улицу, но и ей они внушили какой-то суеверный страх. Постепенно она привыкла и полюбила эти загадочные существа, о которых так хорошо сказал Бодлер: