В сером утреннем свете я увидел спящую рядом со мной мою дочь Элю. Жена моя не воскресла, а я стал преступником. Преступление мое было сладостно и мучительно одновременно. Судьба приготовила мне физическую копию моей умершей жены. Все родинки, ямочки, волоски были точно такими же. Мои руки узнавали каждую пядь этого тела, глаза подтверждали их сходство, уши слышали тот же голос, но в этой копии не было главного, качества оригинала — она меня не любила. Это все равно как в сказке, но только наоборот: из живой девочки Суок сделали куклу для наследника Тутти.
Я перевез ее из Чехова, тем более что Людины родители сразу после похорон уехали в Ашхабад к старшей дочери Гале, у которой родился ребенок. Решили перебраться туда насовсем.
Время шло, а я никак не мог уняться, меня охватило такое же исступление, как после свадьбы. Казалось: вот еще раз, и она откликнется, полюбит меня, тем более что больше никого у нее не было. Московский двор, дом, соседи были ей незнакомы. Она сидела дома, училась хозяйничать, а чтобы пустые мысли не лезли ей в голову, я ее предупредил, что если кто-нибудь узнает, что она (я подчеркнул это, именно она) со мной спит, то меня посадят в тюрьму, а ее отдадут в детский дом, что не лучше тюрьмы. Эля подняла на меня свои глазищи и твердо пообещала: «Об этом никто не узнает». При этом вся залилась краской так, что даже уши заполыхали. Я понял, что стыд будет хранить эту тайну вернее всяких клятв. Она никогда никому не скажет об этом, потому что ей очень стыдно, что она после смерти матери стала спать с отцом. Эля не чувствовала моей вины перед ней, она знала только свою вину и свой позор.
До поры до времени этот сторож был безотказным. Я не знал проблем с болтливыми подружками, не гонял ее кавалеров, она сама сторонилась сверстников. Наши отношения воспринимала с такими обязанностями, как уборка, стирка и прогулки в лес по выходным.
Тут началась перестройка, и все пошло вверх дном. Мои волнения насчет Эли сменились совсем другими. Контору трясло, трясло всех. С частотой приступов малярии нас реорганизовывали. Я два раза собирался уходить, но не решался. Пытался, как и все, делать деньги. И вот, в конце 90-го, мой партнер, как это тогда называлось, пригласил меня на встречу в ресторан и предложил сделать для моей дочери загранпаспорт, просил принести анкеты, фотографии. Я понял, что он хочет гарантий. Я решил, что новые наряды, ресторан и такая редкость, как мидовский паспорт, Эльку порадуют. Пусть поглядит на модное место, а то все дома сидит, даже на дискотеки редко ходит.
Из кооперативного ресторана мы поехали в «Джаз-кафе», оттуда клиент позвал нас в офис что-то оформить, чтобы бумаги завтра уже ушли. Я оставил Элю в кафе, она танцевала, пообещав за ней заехать. А когда приехал, мне сказали, что она ушла с каким-то молодым человеком.
Я ринулся домой и застал ее спокойно смывающей тушь с ресниц, стал ласкать, чтобы проверить ее покорность. Все было, как всегда. Я зарекся водить ее куда-нибудь, да было уже поздно. В тот вечер кончился самый беспечный и счастливый период моей жизни. И как оказалось, не только моей.
Мне всегда хотелось комфорта и незаметности, хотелось жить привычным мне образом, ничего не меняя, ничего не строя нового. То, что я имел, далось мне не просто, и я хотел сохранить свое благополучие любой ценой. Я почувствовал себя как хряк, выгнанный из теплого стойла на свет, на снег, заляпанный кровью и копотью от паяльной лампы. Я метался, пытаясь вспомнить, что я делал, когда был тощим, с острыми клыками, и не имел своего стойла. Но мое грузное тело мешало, я не успевал уворачиваться. Кое-как раскидав затупившимися клыками загонщиков, я кинулся к спасительной дырке в заборе. Но пролезла только голова, а моя шкура, моя толстая, белая, мягкая шкура осталась там, где ее хотели зацепить крючьями и стянуть с меня. Мне так стало жалко ее, что я рванулся всей массой, снес забор, ободрал бока и побежал. Так я бежал, не помня себя, попадая в грязь, ломясь сквозь заросли, шарахаясь из стороны в сторону. Мой ужас длился долго-долго. Когда я остановился в каком-то глухом месте, почему-то опять у забора, и оглядел себя, то понял, что спасти шкуру не удалось. Той белой мягкой, нежной шкуры на мне уже не было. То, что покрывало мое тело, висело грязным, драным, вонючим тряпьем, прикрывающим худое жилистое тело. Я увидел острый сучок дерева, подошел к нему и потерся боком — не больно. Я надавил сильнее — сук сломался, на обломке повис клок грязной щетины. А боли не было. Я зря бежал, я не сберег моей просвечивающей сквозь щетинки, вздрагивающей волнами от сухой травинки, покрывающейся пупырышками от сквозняка шкурки. Не кто-то чужой и злобный повесил ее сохнуть на морозе, а я сам потерял ее по кустам, болотам и чащам. Тогда, тем зимним днем на снегу мне было больно расставаться с ней так же, как безнадежно нечувствительна сейчас, да и шкура моя уже никому не нужна.