— Че говорить-то надо?
Оленька смущенно шепчет:
— Спасибо, — и бежит к отцу, который сидит на лавке и курит. Она устраивается между его коленей и смотрит на Андреева исподлобья и чуть кокетливо.
— Поедем в Челябинск жить, — сказал Григорий Петрович и сел рядом с Николаем. — У нас хорошо.
— Не-ет.
— А чего? У нас зверинец есть, мороженое вкусное.
— Не-ет.
— Езжай, — посоветовала мать. — Будешь жить у дяди Гриши, учиться пойдешь.
— И папка поедет?
— Хитрая какая! — засмеялся Григорий Петрович. — Пусть папка в Кыштыме остается.
Дочь теснее прижимается к отцу. А того распирает от радости. Она отказывается наотрез:
— Без папки не поеду.
— Моя дочка, — прижимает Оленьку Николай, и Григорий Петрович вздыхает. Эх, время, время. Сорок лет, как один миг. Когда долго не видишь близких, как-то теряешь ощущение его. А приедешь вот так в гости и только вздохнешь. Летит неудержимое!
Утром поднялись ни свет ни заря. Еще солнце не взошло, еще в низинах туман не рассеялся, а рыбаки уже шагали на озеро Травакуль. Оно лишь частичка озера Иртяш. Если сесть в лодку-моторку на травакульском берегу и плыть на север до противоположного берега, то это займет не один час. И приплывешь к другому городу — Каслям.
Травакуль с южной стороны затянуло травяной коркой — ковром. От матерого берега такой вот ковер лег метров за двести, а то и больше, толщиной, примерно, полметра. Осока растет на нем, кучерявятся мелкорослые березки, много ивняку и ольхи. Когда идешь по этому ковру, он зыбится, вот и качаешься, как на резине. А ноги в воде по щиколотку. Такой травяной ковер в Кыштыме называют лабузой.
До войны лабуза была излюбленным местом рыбалки. Чебак начинал клевать раньше всего здесь — в конце мая. Под лабузой держался еще лед, а мальчишки бегали по ней босиком, и ни черта их не брало. В разгар клева чебака на берегу по ночам горели сплошные костры, образовывая огненное ожерелье, если смотреть на берег с озера. Каждому хотелось захватить утреннюю зорьку, когда чебак брал особенно бешено, чуть ли не на голый крючок. То были тридцатые годы, голодновато было, и рыба, конечно, выручала. Рыбачили больше пацаны, родителям было недосуг.
Одно время приходил на лабузу нижнезаводский глуховатый дядя Павел с племянником. Смотрит, смотрит он на поплавки и враз заснет. Это у него после контузии, в гражданскую получил. Минуту спит, две спит и так же вдруг просыпается, словно бы ничего и не было. Случалось так, что во время этого мимолетного сна вдруг начнет плясать поплавок. Тогда племянник орал на все озеро:
— Дядя Павел, момошит!
Но дядя Павел исправно отоспит свою минуту и только после этого хватает удилище. Крик племянника слышали все рыбаки. И эти слова: «Дядя Павел, момошит» (он хотел сказать «тормошит») въелись многим. Как кто-нибудь зазевается, ему орут с издевкой:
— Эй, дядя Павел, у тебя момошит.
Николай Глазков любил повторять эти слова и теперь, спустя тридцать лет.
Лодка у Глазкова была долбленой, смолой залита от бортов до днища, поэтому она черная и ноздри щекочет смоляной запах. Облюбовали возле лабузы тихий заливчик, наполовину заросший кувшинкой, и принялись за дело.
Поднялось солнце. По теплой воде ползли белесые струйки тумана. Из камышиных зарослей, потревоженные кем-то, поднялись две кряквы и, свистя крыльями, улетели на озеро. Из города донесся гулкий паровозный гудок. Николай навесил козырек кепки на самые глаза — чтоб не мешали солнечные блики. Три донных удочки разложил веером на весле и закурил. Но леску с ходу повело первым у Андреева. Окунь схватил сразу и сильно, потому удилище стукнуло о борт. Леска поехала вкось. Андреев потянул и с радостью почувствовал упругое сопротивление. Зеленого с черными поперечными полосами окуня в лодку выбросил рывком. Видно, здесь рыбалка повеселее, чем на Сугомаке.
Ловили рыбу и разговаривали, одно другому не мешало. Григорий Петрович спросил:
— Ты Алешку Куприянова помнишь?
— Зарешного, что ли? Помню. А что?
— И старика?
— Кто же его не знает? Рыбак — солены уши.
— На Сугомаке позавчера встретил. Дочь, мол, приехала, ухи просит. Вот и подался на рыбалку.