», юный Майлз ласкает свою сестру. Негромко покрикивая, слуги принца резво играют в пятнашки среди тростников, на заиленном берегу. Эта сцена снова и снова встает перед ее мысленным взором. Всегда все одно и то же. Река. Полицейский в маске. Маленькие детские язычки путешествуют по ее телу.
Каждое утро к ней в комнату с завтраком на подносе является садовник. С чувством почти невыносимой роскоши она читает «Нью-Йорк Таймс». «Страна поражена недугом. Он не отступит, если отводить глаза или делать вид, что никакого недуга нет. Движение Уоллеса – зловещее явление».
Принц настаивает, чтоб она присутствовала на обеде.
Почти всю эту неделю света и тьмы примерно поровну. Газоны усеяны птичьими трупиками. Садовник сгребает их в кучки и сжигает на заднем дворе. Рука мужчины на портрете немногим отличается от клешни.
Читая этот роман, мы постепенно приходим к выводу, что садовник много лет портил детей. Ты с омерзением откладываешь книгу, но та принимается медленно, дюйм за дюймом, ползти к тебе через комнату, словно гусеница. Ты стремглав вылетаешь на улицу, в осеннюю полночь и запах горящих листьев. Из казематов башни голосят женщины в поддержку Джорджа Уоллеса. Ты лежишь на гравиевой дорожке, а он снова и снова переезжает тебя своим «империалом».
С деревьев опадают марши и польки. Ритм жизни. Скоро выпадет снег. Скоро реку скует лед. Скоро, скоро, тишина.
Ты стала принцем Эболи.
И снова я спрашиваю, Регина: разве это честно? И если ты ответишь, что честно, то я скажу, что нет, нет и нет! Слишком уж долго прождал я за твоей дверью, надеясь получить ответ, и одно это нечестно. Более того, мне больно и неудобно; и хотя ты можешь заявить, что больно не все время, это очень слабое утешение. В любом случае может быть только более или менее больно, более или менее неудобно, и только сравнивая «более» и «менее», можно предпочесть второе первому.
Уже семь часов!
Может быть, альтернатива далеко не так проста. И, может быть, мое дело не самое важное из тех, что подпадают под твою юрисдикцию; но сам факт его незначительности только прибавляет к ощущению ничтожности, заставляя подозревать, что моя жалоба так никогда и не будет услышана. Попробуй поставить себя на мое место.
По крайней мере, Регина, ты могла бы хоть меня выслушать! Или взглянуть на меня. Я существую. Я осязаем. У меня даже есть зубы.
В конце концов, не так уж мы и отличаемся, ты и я. Правда? Знаешь, у тебя тоже есть свое слабое место. Тебе нужно внимание, признание, хвала. Твой пешечный дебют слаб. Твой слон оголен. Ты тонешь, Регина. Спасите!
Послушай. Я люблю тебя. Я склонюсь к лицу в пруду и прошепчу эти слова. Я люблю. Завтра я умру. Я усею цветами недвижную воду. Я высеку в мраморе твой лик несчастной утопленницы. Колышущиеся в воде волосы. Широко раскрытые глаза. Державу и скипетр. Тогда ты увидишь себя, как в зеркале.
Это только слова. Регина, я пытаюсь выразить, что я чувствую. Я не могу говорить об этом, не ощущая какой-то двусмысленности, не пребывая, некоторым образом, в смятении. Ты должна попытаться понять меня.
Который час?
Я бы тоже предпочел простоту. Отношение один к одному между этой вот лилией у меня в руке и тем, что она должна означать. Ты позволила всему иметь слишком много смыслов, и они противоречат друг другу.
А иногда, Регина, когда тебе казалось, что я отвернулся, ты жульничала.
Конечно, ты можешь сказать, что никогда и не обещала поступать по справедливости, что это делалось другими от твоего имени и без должных на то полномочий. И хотя такую возможность я еще готов допустить, не согласитесь ли вы, мадам, что это только усугубляет дело? Не станем ли мы презирать ту власть, что не в силах воспрепятствовать творящимся ее, власти, именем беззакониям? Возрастет ли наше уважение к такой власти или же сойдет на нет? Не научимся ли мы с течением времени вообще игнорировать власть столь немощную?
Или, может быть, ты считаешь, что раз необходимость обратиться с подобной жалобой хоть к кому-нибудь настолько остра, то ни бездействие, ни несправедливость, ни некомпетентность, ни тщеславная гордость не в силах поколебать твоей позиции?