Не на третьи сутки, как обещал Яшка, а только на четвертые мы пришли в охотничью избу, где предполагали отдохнуть и двинуть через болота дальше.
Все дни было знойно по-северному — сверху жарит на все тридцать, снизу, через мхи, холодит.
Гуще пошли болота и болотца — в хвощах, в осоке, в таловых кустиках. Тихие, спокойные, тлеющие на солнце, дымящиеся сизым дымом комариных туч. И — мошкарой.
Ничего не скажешь, веселенькие места! А тропа все вихляет да вихляет промеж кочек да луж и тянется, тянется, тянется…
Мы едва брели. Пот лил, смывая диметилфталат. Рубашка липла. В рюкзаке слабо погромыхивала ложка, и звяканье неслось над болотами. Хотелось сесть и не шевелиться.
Вдруг — запах дыма.
Яшка раздул широкие, волосатые ноздри, по-собачьи тянул шею — нюхал. Мы тоже нюхали: точно, дым, дровяной, горьковатый.
Мы заторопились. Километра этак через три-четыре к запаху дыма приплюсовался и аромат жилья, густой и потому текущий медленно, цепляющийся за траву да мокрые кусты. Он — сладковат, слагается из множества различных запахов: коровника, пригоревшего супа, псины, навозных перепревших гряд.
Вот донесся перекатившийся через болота слабый, как бульканье ручья, лай.
Яков обернулся, разлепил в улыбке мясистые губы.
— Слышь, ребята? Версты две осталось, не боле, — мы тут еще по старинке, верстами считаем… Таежными, немереными…
Он остановился, хлопнул себя по ляжкам обеими руками — и захохотал, мотая черной волосатой башкой:
— Дарья там живет!.. Зверь-баба! Гы-гы-гы… Не баба, а энтот… локомотив.
Он все хохотал, все ляпал по ногам ладонями, глядел на нас остро и весело.
Подошел Никола. Оперся на карабин. На лбу — мокрая темная прядка волос. Лицо в слезинках пота. Глаза обведены синими широкими кругами.
— Я — веселый мужик! — заорал Яшка и хлопнул Николу по плечу. — Заживем что надо, Колька. Баба — метра два ростом. Грудь — во!
— Врешь, — усомнился Никола. Но заиграл, заблестел глазами.
— Ей-богу! Чудо природы! А спирту у ней — залейся. Напьемся до поросячьего визга, ежели товарищ начальник позволит. А, товарищ начальник, позволите? — (Это он мне.) — А сами пьете? А?
В глазах Яшки плясали черные огни.
— Вон и Копалев Иван Андреевич, хозяин-то главный. Шибко умен — с двумя лысинами — одна со лба лезет, другая на макушке сидит, и ведь тоже потребляет.
— Это мы знаем, — ухмыляется Никола.
Яшка придвигается, цепко берется за мой рукав, тянет к себе, дышит в лицо:
— Слушай! Открываю секрет. Кто водку не пьет, песен не поет и баб не любит, всю жизнь в дураках ходит. А я такой — и водку пью и баб люблю. Значит, не дурак. Мне только не мешай, тогда я — тих. Тогда — не Яша, а молочная каша. Ешь полной ложкой!
Я потупился и, наверное, багровел от смущения. Уши становились толстыми и горячими, как оладьи со сковороды. Я трогал, ворошил свою бородку.
— Слышь, а она не замужем? — выспрашивал Никола.
— Дашка-то? Ха-ха. Не-е. Вдовая. Мужа никак не найдет — пужаются, Ей-бо!.. Она поздоровше нас всех будет, вместе взятых. Широкая, как гвандироб.
Яшка говорил о своем гардеробе, крепкой постройки, объемистом, с разными грубыми фигурками. Хвастался, что делал его сам. В этом огромном гардеробе человек может прожить припеваючи.
Мы зашагали дальше. Никола спешил и, обогнав Яшку, шел первым.
— Ишь, врезал, — веселился Яшка. — Н-е-ет, брат, не спеши, не обломится. Моя заявка.
Донеслось натужное мычанье, загремел лай, и, вскидывая грязные лапы, боком, виляя на бегу тазом, подлетела рыжая лайка и ткнулась в колени Яшке.
Он остановился, почесал собаке ухо и сказал ублаготворение и даже гордо:
— Это от моих… Лучших собачьих кровей в наших местах.
А промеж сосенок поднималась зеленая крыша здоровенной избы. Посверкивали стекла, горбился сарай. За жердями зеленел огород, горели латунные тарелки подсолнухов, торчали капустные головы. Зверь-баба жила крепко.
Загавкали, выкатились другие псы. Дверь распахнулась, и на крыльцо вышла женщина-великан. Приложила к глазам ладонь — козырьком. Ветер шевелил подол цветастого платья и концы белого платка. Никола восторженно чертыхнулся.