Но были у Натальи и свои тихие радости. Часа в три дня она брала тазик, чистую белую тряпку и смахивала пыль со шкафа, тумбочки, с мелких вещичек, веселой гурьбой толпившихся на комоде.
— Милые вы мои, крохотульки, — шептала им Наталья. Треснутые ее губы ласково шевелились, глаза улыбались, и дремавшая кошка просыпалась и вострила уши.
Еще любила ковры. Она гладила по их теплой, ласковой шершавости, и в ней шевелилось и дрожало что-то по-молодому, будто запускает она пальцы в волосы Юрия.
Ночью ложилась в постель, словно в могилу.
Не чувствовала, не слышала, когда приходил Михаил (он допоздна точил лясы с квартирантами). Не слышала, как среди ночи крался Юрий в свою кухню. Мертво спала.
Во дворе возил цепь по натянутой проволоке пес и басовито гавкал на ночные шумы. В комнате уютно мурлыкала кошка. Синий мигающий свет очерчивал шкаф. Это близко — рукой подать — вертелись краны и поревывали «мазы», колыхая землю, и сварщики склеивали голубыми искрами железную арматуру.
А когда низко проходили ТУ — один за другим, — шкаф мелко дрожал, кошка обрывала песни и Наталья ворочалась, ища щекой холодный кусок подушки.
Тетя Феша не раз ей говорила:
— Слышь, Наташка, это старик на твое счастье пыхтел. Я ранее думала — чего, дурак, из себя жилы тянет? А теперь все ясно.
Жилы старик Апухтин тянул из себя с великим и неразумным усердием. Строить дом он начал давным-давно, лет за десять до войны. Квартировал он у тети Феши в переделанной баньке. Тетя Феша звала ее флигелем и брала соответственно. Жил там с женой, пятью пацанами разного возраста и калибра, собакой, кошкой и петухом.
Петух был крупный, в красных перьях, и Апухтин кормил его по вечерам собственноручно (покойник слабость питал именно к петухам). Жили так себе — дети!.. Апухтин слесарил в депо и ходил на работу с маленьким железным сундучком. В нем лежал его обед — картошка, соль, хлеб и, в зависимости от времени года, соленый или летний, свежий огурец. Собственно, есть можно было и лучше, но они «откладывали».
Вечерами, поздно возвращаясь домой, Апухтин останавливался на конце этой узенькой улицы, влезающей извивами в овраг, и стоял, глядя на плывущий в сумерках город, лиловые березы, крыши…
Он посматривал, попинывал жирную землю, и его хмурое лицо в точках черной металлической пыли распускалось, добрело. Насмотревшись, он шел домой. Пацаны, завидев его, сыпались из калитки, как горошины из лопнувшего сухого стручка, — Яшка, Вовка, Павлушка, Мишка — и летели навстречу, стуча черными пятками. Последним бежал Юрашка без штанишек, мелькая грязной попкой.
Потом ужин. Здоровенная чугунная сковорода жареной картошки, молоко ребятам, вечерние дела, детская пискотня, сон… Апухтину не спалось. Он часами глядел на смутный потолок и улыбался чему-то.
Поулыбался год, другой, а там стало и не до улыбок. Он стукнулся туда, стукнулся сюда, написал заявление о том, что-де решил строиться и просит оказать помощь.
Оказали. Дали ссуду возвратную и безвозвратную — хорошо помогли, увесистой суммой. А поскольку он был не только многосемейный, но и хороший, безропотно исполнительный работник, то выписали ему строительный материал: бревна, тес, кирпичи. Нужные мелочи, как-то: гвозди, дранку, паклю и т. п., Апухтин приобрел сам.
Всю зиму пролежали бревна, накрепко скованные железными скобами, у дома тети Феши. Они потемнели, стали звонкими и весной пустили густые смолевые слюни.
Весной и началось.
С утра над домом старались два бойких сухопарых старикана. Вечерами с бревнами возился сам Апухтин. Поскольку дня ему постоянно не хватало, он продлевал его, вывешивая на улицу на длинном проводе пятисотсвечовую электрическую лампу.
Лишь тогда проявился грандиозный замысел Апухтина — строить дом на шесть комнат и не маленьких, а объемистых. Всем по комнате! На улице это вызвало большое волнение. Стучали языками месяца два. Дивилась и тетя Феша:
— Слышь, зачем тебе такой домище? Строй себе дом, да не выстрой гроб. С пупа сорвешь.
— Да уж как-нибудь, потихоньку… зато всем колхозом будем жить, в одной горсти.
— А ты за председателя?
— За председателя!.. Другие там как хотят, а мы — кучкой.