— Чо нам Яшка! — зашевелились мужики. — Купилы да бабы — вот он и весь, твой Яшка.
— Из-за шкурок только к нам и шастает…
— Шкура и есть!..
Яшка тотчас нырнул за спины — молчком — и словно растаял. И сколько я ни присматривался, Яшки не было — будто привиделся.
— Бабы лютуют, — заговорил рыжебородый молодой мужик. — Никакого сладу. Моя грит — бороду сбрей, рожи не видно. И сама, грит, хожу в балахонах и ичигах, а ноги у меня баские.
— Гы-гы-гы!.. Го-го-го!..
— А чо ржете, чо! Ходим, как лешие. Я молодой, а похож на старца!
В смех и разговоры врывался скрипучий голос патефона.
И суетливо, как лесные мураши, по тропкам сновали старцы и старицы. Шли поодиночке, по двое, по трое, мелькая промеж сосен быстрыми тенями.
А вечером, часов в семь, раздались сухие певучие удары, понеслись, будоража эхо.
— Клеплют в малое дерево… Бяда! — всполошились мужики.
И тогда-то раздался нестройный крик:
— Зрите, последние христиане!
Все обернулись.
На берегу сидел старец. Голый. Он светил на солнце отвратительной наготой иссохшего полумертвого тела. И дымился, как головешка, — это налетел гнус.
Когда он там устроился, я не заметил. Должно быть, под прикрытием стариковских гнутых спин. Но он сидел, и в этом было какое-то неясное для меня и вполне определенное для староверов значение.
Вокруг стояли старухи. Они кричали горестно, воющими голосами:
— На муку идет!.. О-ох, родимый, что задумал?.. Отступись, пожалей себя…
Но старец был недвижим и молчалив, словно пластмассовый.
Близилась ночь.
Смеркалось.
Деревушка молчала — ни огня, ни дыма. Всюду недвижные, смутные фигуры, почесывающиеся и переступающие с ноги на ногу.
Что там у них происходит, какие мысли шевелятся в этих дремучих головах?
Ревет непоеная, некормленая скотина, а никто не идет к ней. Собаки, тонко ощущая все перемены, попрятались, будто и нет их.
За ночь мы с Николой раз десять выходили посмотреть.
Старец белел неподвижно. Если бы хоть шевельнулся, вытянул руку или, сломав ветку, отмахивался от комаров, было бы понятней. Но так… Я ходил от человека к человеку и говорил:
— Послушайте, он же простынет. Подцепит воспаление легких — и конец. Врачей-то нет.
Мне не отвечали. Словно стена разгородила нас. А когда я направлялся к старцу, меня перехватывали и толкали назад, к избе — молча, почти не глядя. И опять стояли и смотрели.
От белеющей в ночи маленькой фигуры веяло чем-то загадочным, даже страшным. Она словно растворялась и пропитывала все. Поднималась древняя лесная жуть. Выглядывали из-за стволов губастые рожи, в осоке торчали рога, где-то невдалеке хохотали лесные, невидимые днем, жители. Во мхах горели синие свечечки и перебегали с места на место, указывая древние зарытые клады.
…Пришло утро. Старец был серый, терял очертания в сером столбе гнуса — комаров и мошкары. Но теперь он поднялся, стоял. Шевелились губы, руки вычерчивали мелкие кресты — должно быть, старец молился. Старухи сбились вокруг него густым, испуганным стадом. Стонали, всхлипывали, некоторые падали в мокрую осоку и бились, как рыбы. Иные вскрикивали громко и глухо:
— Фиал!.. Адамант благочестия!.. Души наши спасает, муки принимает…
Те, что помоложе, стояли разрозненно.
Но вот старец вскинул руки широким жестом. Старухи завыли, кланяясь, падая на колени.
И, разорвав этот жуткий вой, загремел молодой, репродукторный голос старца. Да, голосовые связки у него были первый сорт и дыханье поставлено, как у спринтера. Он говорил медленно, размеренно, внятно своим металлически звенящим голосом, каждым словом вбивая незримый гвоздь.
Вопросил:
— Что хощеши, человек?
Ответил:
— Знаю, ведаю — мнози борются страсти со всяким человеком. Налетают, мучают. Яко волны, накатывают житейские сласти и похоти. Желанья восстают в душе. Куда пойти? В мир? В миру богомерзкие коби, а бес, он здесь, рядом…
Рука старца описала круг, палец указывал на каждого. Палец словно удлинялся, вытягиваясь, и мне показалось, грязным ногтем царапнул меня по лицу.
Люди пятились, осматривали друг друга, словно пытаясь увидеть беса. И столь велика была сила жеста, что и мы с Николой осмотрелись. А старец, форсируя звук голоса, рискуя сорвать его, громыхал, и эхо разносило слова: