— Если ты думаешь, что я Бога потерял, то… — с ожесточением выговорил Курбский. Ему хотелось встать и уйти. — Все правила, посты — всё я, как заповедано, исполняю, и церковь нашу чту, и…
— И так бывает — все человек исполнил, а любви не имеет и — помнишь ли Писание, послание апостола Павла? Не имеет — и все напрасно…
— Помню, — сказал Курбский. — Но у меня не от этого… Может быть, Бог мне и простит, но я сам себе никогда не прощу! Одного своего греха окаянного.
Монах посмотрел на него еще раз покойно, задумчиво.
— Вот это и добро, что сам себе не простишь — и не надо самого себя миловать. Это к добру в тебе, княже, перемелется — мука будет, верь мне. Ведь я кто был? А сейчас во мне мир, слава Богу, надеюсь, и отойду в мире… А ты: «Не хочу жить! Не прощу себе!» Да и не надо. Гляди на реку-то — видишь?
— Что?
— Красу ее, осень, тучи-облака, храм наш старый, рябины, погост… На том погосте лежит мой любезный друг, в миру атаман Наконечный, а в постриге отец Афанасий. Так-то!
Он встал, обветренное лицо его морщинилось улыбкой серых глаз, ветерок развевал седые волосы на затылке, теплая рука опустилась на голову Курбского, полежала чуть-чуть, благословила его тихонько, и отец Александр ушел в свою избушку-келью.
Курбский встал. Он хотел рассердиться, но не мог почему-то, шел по мосту, глубоко размышляя. Но мысли его были бессвязны, угловаты, они сталкивались, западали и всплывали, как расколотый на реке лед, кружились мутно, ни на что не давали ответа. Он был весь как бы разбит, ему хотелось уехать, но он боялся уезжать, он ничего не понимал.
Вечером в монастырских гостевых покоях, где Курбский жил, он расспросил прислуживающего послушника об отце Александре. Оказалось, отец Александр — в миру Василий — был беглый человек московского князя Курлятева-Оболенского, служил в Запорожской Сечи, сидел в полоне у крымчаков, бежал и оттуда и ушел в Литву с гетманом Вишневецким, а постригся в Киево-Печорском монастыре и там же посвящен в иеромонахи.
«Так и он беглец, — думал Курбский. — И еще неизвестно, сколько он душ загубил до того, как бросил казачество и постригся. Нет, я бы не мог никогда себя в келье замуровать!»
В монастыре Курбскому стало тоже неустроенно как-то: скреблась подспудно обида на отца Александра, — но и в Миляновичи не хотелось, и поэтому, сделав крюк по дороге домой, он заехал в Ковель. В городе было полупусто: еще не вернулись с войны жители — воины шляхетского ополчения, по рыночной площади бродила запаршивевшая собака, светились серые лужи, моросил дождь, небо нависало низко; монах-бенедиктинец глянул из-под капюшона, прошлепал мимо. Кирилл Зубцовский оказался дома, он был рад, но чем-то озабочен. После ужина Кирилл стал одеваться, собираться куда-то, несмотря на ночь.
— На розыск надо, — сказал он с досадой. — Беглого поймали, из Торжка сам, в Полоцке сдался с другими, дали им в Гродненском воеводстве земли по наделу, а лошадей не дали всем, вот он, говорит, и сбежал от этого..;
— А тебе самому-то зачем туда?
— Да вот вчера он признался под кнутом, что поджег господина своего за жену, что ли, а сегодня с утра от всего отрекся. — Кирилл помолчал, шмыгнул с досады носом, — Пытать придется — не отпускать же его за так. А он заладил одно: «Отпустите сынишку повидать!»
— Какого сынишку?
— Да в Торжке семья у него. Вишь! У всех там сынишки!..
— В Гродно с запросом погодите посылать, — сказал вдруг Курбский. — Приведи его завтра ко мне.
На другой день после обедни двое стражников привели беглого Степку Кулижского[218]. На Степке был драный кафтан и худые сапоги, а руки стянуты в запястьях веревкой. Курбский отослал стражников из комнаты и сказал по-русски, глядя в мучнисто-бледное лицо со стиснутым наглухо ртом:
— Степан! Я — князь Андрей Курбский. Я тоже с Руси сюда ушел.
Сжатый рот от изумления полуоткрылся, но глаза одичали сильнее: Степка Кулижский слыхал, что от своих перебежчиков пощады не жди, и Курбский его мысль понял.
— Если б я смерти твоей хотел, то не стал бы тебя в дом приводить, — сказал он строго. — Опомнись, Бога благодари и отвечай мне как на духу. Дети у тебя есть?