Он лежит в своей библиотеке-спальне и слышит где-то за стеной глухой и горький детский плач. Он садится весь в поту, сверлит темноту глазами: «Алешка?! Где он?» — и, проснувшись окончательно, понимает наконец, что это Димитрий плачет, его сын, младенец, на женской половине дома. Он утирает пот, ложится и боится закрыть глаза, чтобы опять не увидеть того сна.
Острожский уезжал утром, и он вышел на крыльцо проводить его. Уже всходило чистое солнце, ночной заморозок еще держался, блестела гололедом дорога, и горела бахрома сосулек под крышей, но ручеек под сугробом так и не промерз до дна — все продолжал булькать невидимо. Константин обнял Курбского, прижал, отпустил. Он не мог вымолвить ни слова — горло сжало.
— Ничего, — сказал Курбский. — Я тоже долго здесь не высижу: хочу в Вильно съездить. Да и скоро за нами пришлют, думаю, опять.
— Да, — ответил Острожский. — Ну прощай. Не спеши на войну, дай-то Бог увидеться… Прощай, Андрей!
Он быстро сошел с крыльца и сел в сани. Кучер тронул, Курбский махнул рукой. Ему было грустно и одновременно стало свободнее: никто не будет наблюдать за ним сочувственно. Жена не в счет, да она и не наблюдает больше: привыкла. Сани еще раз мелькнули за голыми ветками, скрылись. Небо было чисто, сияли льдинки наста на сугробе, медленно пролетел голубь, озаренный восходящим солнцем.
Шел конец сентября, но дни стояли солнечные, золотистые рощи сквозили синевой неба, тихо шуршали сухие травы — бабье лето.
После полуденного сна Курбский сидел и растирал виски, когда доложили, что привезли письмо из Вербского Троицкого монастыря от игумена Иоасафа. Письмо привез иеромонах Александр — настоятель деревянной церковки святого Николая. Он сидел против Курбского на краешке дубового стула, сложив руки на коленях, и с любопытством осматривал полки с книгами, дорогое оружие и мраморные головы античных философов. Курбский прочел письмо и сложил его пополам. Иоасаф просил в долг много денег и приглашал навестить монастырь, отдохнуть, полечиться тишиной и молитвой. Но денег он просил слишком много.
— Денег я отцу настоятелю пошлю, но не столько — нет у меня столько… Как у вас там дела, отец Александр?
— А? Дела-то? Ничего, как и везде, — грешим да каемся, живем…
Он отвечал рассеянно, все посматривал на корешки книг.
— Это философы и риторы латинские и греческие, — сказал Курбский. — А вот там Иоанн Златоуст, Василий Великий, Дамаскин и другие отцы церкви.
Он был горд своей библиотекой. «Ничего ты, попик милый, не читал; верно — малограмотно наше православное духовенство, не то что у латинян…»
— Иоанна Дамаскина и я читал. По-гречески, — смущаясь чего-то, сказал монах, и Курбский удивился. — Сподобил Бог грамоте, вот на пути в обрат буду, так не дашь ли мне творения Златоуста? Я сберегу, не попорчу. Слышал я, княже, перевел ты и «Нового Маргарита»?
Круглолицый курносый отец Александр смотрел просительно, сквозь седую бороду просвечивали обветренные щеки, руки на коленях работящие, потрескавшиеся; крутил пальцами. Курбский скрыл удивление, кивнул, подумал: «Откуда знает столько? Кто он был в молодости? Не боярский ли сын? А с виду прост, как деревенский пасечник какой-нибудь…»
— Дам, заезжай. А куда ж ты едешь? Служить в храме кто будет?
— Служить буду после праздника преставления преподобного Сергия Радонежского с двадцать пятого сентября дня, если отец Иоасаф допустит.
— Как — допустит?
Голос и взгляд были спокойно-добродушны, даже чуточку веселы:
— Наказал он меня, епитимью наложил на месяц — не служить.
— За что ж так?
— За дело, князюшка, за дело! — Александр улыбнулся, покачал головой. — Еще мало меня наказал. Вот съезжу в Ковель за солью — отец келарь послал, — вернусь, а там как Бог даст. Да ты, князюшка, приезжай к нам, у нас дух сосновый, песчаный — все хвори пройдут. Ну пойду, пора ехать.
— Погоди, — сказал Курбский, и монах снова сел. Они помолчали. — Дошла ли до вас в монастырь весть, что король взял Великие Луки[217]?
— Дошла, как же, знаем…
— Там были слуги мои — вот я записал, — помяните их за упокой. Воины, на поле брани павшие: Сергий, Петр и Гавриил. Таврила Кайсаров — соратник мой во многие годы, прострелили его на штурме. Да ты его, отец, знавал.