Теперь он уже прощался со всеми зданиями. Какой прекрасной, законченной и послушной замыслу строителя видел он теперь, как никогда прежде, строгую и стройную линию стен. Сразу видно, что тут был монастырь, думал он. И действительно, в теперешней городской тюрьме веками находился мужской монастырь. Да и в чем разница между монастырем и тюрьмой, думал он; может быть, только в том, что монастырь--добровольное заключение, а тюрьма--принудительное. В монастырь человек заключает себя добровольно, он вправе уйти из затвора, когда захочет, а в тюрьму человека сажают насильно, оттуда не уйдешь по своей воле. Ему открылась причудливая гармония неровных стен, своеобразие старинных фронтонов и карнизов, благородная величавость ступеней. Раньше он никогда всего этого не осознавал, да и теперь, конечно, никто, кроме него, не обращал внимания на плавный полет оконных арок. И хотя все полтора года их по утрам исправно выводили на мессу в капеллу, он вдруг увидел ее своими "новыми глазами". А какие инструменты висели во дворе по стенам, лежали в сараях на полу, все эти старинные вилы, грабли, косы! Он всегда любил летом уходить в поля, на луга. Но тут в теплое время года он чувствовал себя куда хуже, чем осенью и зимой. Унизительно стоять при свете солнца под дубинкой надзирателя, говорил он про себя. А хохот крестьянок, слышный издалека... Летишь в него, как в жуткую пропасть... Зимой ворота запирают, на работу отправляются через запасной выход, прямо в ближний лес. На лесоповале он никогда не работал, считался слишком слабым. Молодые, конечно, все туда стремились, видно, думали о побеге. Но бежать еще никому не удалось, подумал он. Даже если убежишь, тебя все равно поймают, будет еще хуже. Всякий бунт--просто мания величия. Будешь бунтовать--хлебнешь горя вдвойне. Как-то во время дневной прогулки он увидел в сарае, на полу, капкан--большую редкость! Такими капканами сотни лет ловили хищного зверя, подумал он. Как же он сюда попал? Может быть, его иногда и ставят: тут поблизости водятся волки. Зимой по ночам слышно, как они воют, особенно в буран; видно, ветер бьет им прямо в морду. Их часто слышишь. Культерер вдруг подумал, что надзиратель иногда оставляет заключенных во дворе на несколько минут дольше, чем положено. Сам он--грузный, широкоплечий и бьет наотмашь. Его тут прозвали "резиновая колбаса", потому что он часто щелкал резиновой дубинкой, чтобы привлечь внимание, а то и просто для порядка. Он любит щеголять в тесных штанах, никогда не повышает голос. Короткие отрывистые слова--вся его речь. Форменную фуражку он ненавидит, но носить ее приходится всегда, так положено по форме. Он часто говорит: "Подлые скоты!"--и вообще любит всякие вычурные слова. "Но это же фатальная ошибка, свиньи вы вонючие!"
В тот день Культерер развернул передачу, присланную женой,--уже последнюю, там, как всегда, было одно и то же--мясо, масло, газеты, носки; несколько дней он даже на нее не смотрел, боялся ее развернуть и, как всегда, боялся прочитать письмо; он этого страшился постоянно, оттого что эти передачи, эти письма приводили его в жуткое настроение, его одолевал мучительный стыд, и вместо ясных мыслей вспыхивало чувство вины, и он впадал в отчаяние, оттого что уже не мог ни о чем другом думать, что ему ничего не шло на ум,--и вот в таком состоянии ночью он вдруг неожиданно написал рассказ под названием "Логика", что-то вроде философских размышлений, и, проснувшись утром, обрадованный тем, что ему удалось написать, прочитал рассказ своим сокамерникам. "А что значит слово "логика"?"--спросил он у них, перед тем как стал читать свой рассказ. Все молчали. "Вчера,--сказал он,--я на этот трудный вопрос и сам не знал ответа, а сегодня знаю. Послушайте, что я вам сейчас прочитаю, это и будет мой ответ на вопрос: что значит это слово, это имя существительное--"логика", какой в нем смысл". Он прочитал свой рассказ, и его удивило, как внимательно они слушали его. Он и не думал, не воображал, что этот рассказик как-то тронул их, но все же был очень счастлив.
Вначале он всегда вздрагивал, когда за ним запирали двери камеры, и, хотя в нем и не вспыхивало возмущение, он каждый раз чувствовал себя глубоко униженным. Слово "протестовать" так и просилось у него с губ, но он ни разу ничего не сказал. Я не имею никакого права протестовать, думал он, нет, я вообще никакого права не имею, не только протестовать не имею права, я не имею права на что-то рассчитывать. И, несмотря на то что сразу после вполне оправданного приговора в нем коренным образом переменилось, перестроилось все мышление, как будто его мозг стал работать по-другому, просто правильнее переоценивая все прежние установки, ему все же было жутко подчиняться новой власти, чувствовать себя арестантом, преступником, все время без конца существовать в полном бесправии. Сколько бы раз он мысленно ни пересматривал свое "дело", он неизменно приходил к выводу, что никакой несправедливости по отношению к нему никто не проявил. "И вообще никакой несправедливости быть не может!" Эта сентенция чуть не сбила его с толку, вызвала тысячи мыслей, пока он в конце концов не понял, какая в ней кроется фальшь и коррупция... Но в его деле нельзя было обнаружить никакой несправедливости. Он сделал то, чего делать нельзя, за что и был наказан, и, по правде говоря, как он теперь задним числом понял, наказан не слишком строго. Конечно, вначале было очень горько привыкать к новому положению. Но постепенно, раздумывая не только о своем проступке, но и о своем отношении к окружающему, он почувствовал, что ощущение угнетенности, несвободы постепенно перешло в чувство полной свободы. Привела к нему простая мысль: что и на свободе человек несвободен, а в неволе все же волен. "Где же предел свободы и что его определяет?"--спрашивал он себя. И этот вопрос встал перед ним настолько отчетливо, что его пробрал озноб, когда он впервые додумался до ответа. "Вот теперь я свободен!--мог он наконец сказать себе.-- Раньше я еще никогда не знал свободы!" Он испытывал при этой мысли невероятный подъем. Но нелепо, подумал он, говорить об этом и людям извне, и тем, кто взаперти, людям внешнего мира и мира ограниченного, потому что каждый из них и свободен, и вместе с тем несвободен, а он хотел бы объяснить им--и тем и другим,--как это "почувствовать нутром". А про себя, очень упрощенно, он теперь думал: "Выйду из тюрьмы--значит, потеряю свою свободу". Разумеется, эта мысль никак не была связана с внешними обстоятельствами его жизни, с женой, заработками, наоборот--его одолевали какие-то нереальные, совершенно непонятные размышления, он совсем завяз в путанице самых, казалось бы, обыденных и все же непонятных, умозрительных, неисчерпаемых и сложных размышлений. И ему казалось, совершенно непонятно почему, что первый шаг из тюрьмы приведет его прямо к смерти. К непреодолимой, неумолимой, неизбежной, зоркой и настойчивой смерти.