-- Можете приступать,--сказал он, и станки, выключенные при его приходе, снова заработали, и от грохота и лязга, даже приглушенного насколько возможно, затряслось все нарочито затемненное, а в это время года просто темное помещение. Надзиратель обратился к Культереру, напомнил, что его срок уже кончается. И он, надзиратель, "настойчиво добивается", чтобы Культерера не задерживали. Сказал он это подчеркнуто громко, отчетливо, чтобы все услыхали. Но никто не обратил внимания, все были слишком заняты работой, следя за бесконечными бумажными полосами, выползавшими из машин, и смешок, раздавшийся в конце зала, явно относился не к Культереру, а к чему-то другому.
--Да-да, знаю, господин надзиратель,--сказал Культерер.
Типография была огромная, отлично оборудованная. Там печатались главным образом важные правительственные документы для министерств. Именно тут выпускались бланки всяких дипломов. Работать в этом новом, недавно пристроенном к тюрьме, специально затемненном здании считалось особой удачей для тех, кого сюда назначали. В исправительном заведении было много черной, почти невыносимой работы. Трудно было понять--по каким соображениям человека назначали на ту или иную работу. Вдруг тебя могли неизвестно почему перебросить с одного места на другое. Тебя могли послать на самую непосильную или самую грязную работу, особенно если ты чем-то провинился, не оправдал надежды начальства, рассчитывавшего на тебя. А можно было и попасть на работу более легкую, более приемлемую--скажем, не такую вонючую, как в дубильной мастерской, если оправдаешь доверие начальства и во всем подчинишься распорядку исправительного заведения. Но сначала, когда человек сюда попадал, его обязательно посылали на самые легкие работы. Можно даже сказать, что надзиратели как-то доверяли, даже сверх пределов, каждому новичку. Но большинство заключенных почти сразу, грубо и обидно, нарушали это доверие, используя его вовсю. И только очень немногим--и то ненадолго-удавалось удержаться на хорошем месте, в типографии, скажем, на кухне, в сапожной или пошивочной мастерской или даже в канцелярии.
Но Культереру не то чтобы повезло--просто он оказался совершенно неспособным сопротивляться, участвовать в каких-то интригах, заговорах, обычно направленных против надзирателей, а потому с самого начала срока так и остался в типографии. Если бы ему пришло в голову подумать, почему так случилось, он понял бы, что из всех заключенных он один проработал в типографии целых полтора года. И все шло хорошо, на него ни разу никто не пожаловался, ни надзиратели, ни заключенные. Ни разу на него никто не разозлился, все относились к нему неплохо. Ему самому было непонятно, почему именно ему удавалось утихомиривать всякие склоки не только между арестантами, но даже меж власть имущими. И он не мог бы объяснить, почему он имел такое влияние на тех, кто затевал эти жуткие, иногда просто невыносимые, бешеные скандалы, нагонявшие на него страх. Да и для зачинщиков, для тех, кто вдруг затевал "эти ужасы", как он про себя называл столкновения и угрозы вечно враждующих между собой арестантов и надзирателей,--и для них все это было загадкой: ничего особенного они в нем не видели, разве что человек он был удивительно скромный, незаметный. И никто над ним не смеялся, хоть и был он довольно невзрачен с виду. При всей безучастности других арестантов многим из них казалось, что ему как-то надо помочь, но как именно--никто не знал. Но в этом он их постепенно разубедил, потому что, попривыкнув к нему, они поняли, что почти во всех отношениях, даже в самых обыденных, пустяковых делах, он куда выше других. Удивительное дело: они как будто и не принимали его всерьез, а вместе с тем, сталкиваясь с ним поближе, чувствовали к нему необъяснимое уважение. И в грубых шутках, когда они, случалось, осмеивали и унижали друг друга, хотя унизительней их положения ничего не было, в минуты отчаяния, доводившего их до бешенства, они вдруг стихали, увидав, как в полутьме плохо освещенной камеры он вдруг вставал и, глядя на них, говорил: