Крылья земли - страница 70

Шрифт
Интервал

стр.

До сих пор они ни разу еще не говорили с ней ни о чем, кроме как о самом постороннем; но когда она приходила навестить его, Фомин и Трофимыч уходили играть в домино, и было забавно видеть перевоспитание Фомина. Аксенов знал, как случилось это перевоспитание: это было однажды вечером, когда Трофимыч вызвал Фомина в коридор и они там не очень долго говорили о чем-то. С того времени стоило Трофимычу посмотреть на Фомина, тот становился торопливым и понятливым. Очевидно, старик нашел аргументы.

С каждым днем Аксенову становилось все труднее работать; он сильно похудел, стал совсем слабым. На бледном и истощенном его лице одни глаза остались яркими, и оттого, что лицо стало худым, глаза казались больше, чем на самом деле. Руки стали худыми и тонкими. Однажды он посмотрел на свои руки и усмехнулся невесело — он вспомнил, что так выглядели люди из плена, когда их часть освободила лагерь в Германии. Вот что делает болезнь. И до сих пор еще никто не знает, как ее остановить.

Иногда его охватывало глухое бешенство на бессмысленность судьбы, и ему хотелось ударить кулаком в стену. Разве это было справедливо — уйти сейчас, в тридцать лет, когда работа только что начата, унести с собой нерастраченную силу чувств и мысли, бросить все это? Унести с собой и мысли свои и убеждения, когда они еще нужны на земле? Это не то, что Фомину, — недоеденную курицу бросить. Он посмотрел на Фомина. Фомин сидел на своей кровати и, закрываясь от соседей газетой, ел курицу, которую ему вчера принесли родственники. Аксенов вспомнил, что о таких лучше всего сказал Маяковский: курицу одному есть веселее.

«Как все это в конце концов просто, — подумал он, — то, к чему сводится вся разница в политике на нашей Земле. Одни хотят жить только для себя, другие хотят, чтобы все было для всех. Но в жизни все это очень сложно. Немало нужно времени, чтобы перевелась порода таких, как Фомин, тех, кто думает только о себе».

В этот час, когда приходилось лежать неподвижно, чтобы вновь собраться с силами и работать, он особенно много думал о том, что останется после него на Земле. Ему вовсе не было безразлично, как люди будут жить, — для этого он жил и боролся, и воевал, и работал. Об этом он помнил до конца. Хорошо быть писателем, подумал он. Он бы написал тогда, лежа здесь, книгу о том, что делает жизнь прекрасной, — о любви к людям, о жизни для людей. И только это было главное, и когда везде будет так, только тогда жизнь станет прекрасной навсегда.

Глядя на него, Трофимыч первый заметил, что он опять улыбается. Трофимыч знал, что Аксенов всегда молчит и только иногда улыбается, и когда он улыбался, всем становилось как-то хорошо. Но последнее время Аксенов уже давно не улыбался.

— Тебе лучше стало, Сергей? — спросил Трофимыч, который беспокоился за него так, как будто знал его уже много лет.

— Мне лучше, старик, — сказал Аксенов. — Дай мне чернила, или, если можешь сам, набери мне чернил в ручку. Я хочу поработать.

Он взял новую тетрадь и стал записывать то, что продумал еще ночью, во время бессонницы. Писал он быстро. Он был теперь уверен в том, что все-таки успеет кончить свою работу.

День за днем все быстро шло к своему концу: время — это единственное, что не остановишь. По ночам он по-прежнему смотрел на сад за окном — они давно уже стали друзьями и привыкли друг к другу. Это был образ жизни в нежном своем зимнем серебре — последнее, что он мог видеть через окно. Это была сама Земля, которая его родила и возьмет обратно. Каждую ночь они смотрели друг на друга, как друзья, сдержанные в чувствах, но близкие до конца. И сад молча качал ветвями, с которых, как молоко, стекал на снег прозрачный лунный свет, тот свет, что делает все тени невесомыми, а снег — голубым изнутри, таким, каким он больше никогда не бывает.

Все теперь вокруг него стало тоже легким и невесомым, как этот свет, как снежное серебро за окном. Он не мог уже не видеть, как смотрели на него теперь все, кто входил в палату, не мог не понимать, почему мимо палаты теперь ходили тихо. Живые окружают покоем только тех, кто уходит, и если бы он потерял сознание, его кровать заставили бы ширмой, как это обычно делают в больницах. Но он не потерял еще сознания и не хотел терять. Для кого как, а для него лучше было не терять — он ничего не боялся уже, но только хотел жить, но если и жить уже нельзя, то он хотел до конца, до последней минуты видеть то, что ему осталось, — зимний сад за окном, зимние дни своей любви. Снежное серебро.


стр.

Похожие книги