— Эй! — позвал он Борю. — Помнишь, ты про аппарат рассказывал… ну тот, который время вспять поворачивает. Не врал?
— Не-е, — беззаботно ответил Боря. — Было такое дело, шефуля. Было, да сплыло.
— А если опять попробовать?
— Не осилю. Одна труха в голове осталась.
— А ты не спеши, подумай. Пораскинь мозгами. А все, что надо, я достану.
— Раскидывать особо нечем. Усохли мозги. Впрочем, могу тебе один адресок дать. Аппарат мой в том подвале валяется. Если, конечно, пионеры его еще в металлолом не сдали.
Где-то в самую глухую предутреннюю пору Клещова посетил нелепый, зловещий сон.
Будто бы в полутемной комнате без окон, с голыми стенами, сидят они за канцелярским столом — он, Боря Каплун и кто-то третий, чье лицо загораживает низко висящий жестяной абажур, и, держа в руках развернутые веером пачки денег, играют в какую-то странную игру наподобие подкидного дурака. Боря все время жульничает, хихикает, прячет деньги под крышкой стола, норовит подсунуть вместо них то конфетную обертку, то хлебную корку, то смятую пачку из-под сигарет. Это ужасно бесит Клещова, он нервничает, препирается с Борей, а человек с невидимым лицом тем временем молча побивает каждый его ход и сдвигает, сдвигает, сдвигает к себе выигранные деньги. Правила игры несложные — побеждает тот, кто предъявляет купюру с более высоким номером. Наконец в руках Клещова остается одна — единственная сотенная, чей номер — о счастье! — состоит из одних девяток. Торжествуя, он всей пятерней припечатывает бумажку к столу, но неизвестный все так же молча выкладывает рядом точно такую же сотню с точно таким же номером.
— А ты, шефуля, шулер! — визжит Боря. — Туфту подсунул! Фальшивочку! Не видишь разве, что надписи на гербе не читаются!
— Ив защитной сетке дефектики имеются, — голосом Инны Адамовны изрекает третий.
Рука его, широкая в запястье, неестественно длинная, каменно твердая, пересекает конус желтого света над столом и, как цыпленка, хватает Клещова за глотку. Боря ехидно хохочет, потирает руки, и его хохот переходит постепенно в надрывный собачий лай. Смертный мрак застилает глаза Клещова, сердце, сделав последний судорожный скачок, замирает, он задыхается… и просыпается на своей койке от сердечной боли, от Бориного повизгивающего хохота, от хриплого отчаянного бреха за стеной.
Прошло не меньше минуты, прежде чем Клещов, все еще сотрясаемый кошмаром, прочухался окончательно, а прочухавшись, понял: сон это, целы целехоньки его денежки, не было ни страшного человека, ни казенной комнаты, на дворе ночь, а на соседней койке вовсе не хохочет, а заходится безобразным храпом Боря.
Вот только сердце… Ничего, придет время — новое купим. Молодое, надежное. Сейчас это просто.
Прижимая грудь рукой, он встал и посмотрел поверх занавесок на улицу. Пес не умолкал, рвался, хрипел, натягивал цепь. Кого чуял он: припозднившегося пьяницу, рыскающую неподалеку собачью свадьбу, ненавистного соседского кота или?.. Нет уж, те, если придут — придут совсем не так!
Клещов присел возле койки, выгреб из-под нее кучу всякой рухляди, на ощупь снял две половицы и вытащил из тайника небольшой плоский чемодан. Был он приятно тяжел, но Клещов все же не удержался, открыл крышку и при свете спички еще раз полюбовался его содержимым. Эту операцию он мог проделывать бессчетное количество раз. Простое созерцание аккуратненьких, тщательно обандероленных пачек доставляло ему почти эстетическое наслаждение.
Боря вдруг заворочался, перестал храпеть и внятно сказал:
— Да усни ты, наконец! Ни днем ни ночью покоя нет!
Несколько последующих суток Клещов провел почти без сна, в лихорадочном возбуждении, которое овладевало им всякий раз при начале большого многообещающего дела.
Хронактор оказался цел и невредим, пришлось только очистить его от паутины и мышиных гнезд.
Остаток зимы ушел на прокладку к дому силового кабеля и добывание всякой мелочевки, необходимой для доводки и модернизации аппарата, как то: японской волоконной оптики, шведских композиционных сплавов, турбонасосного агрегата от американской ракеты «Сатурн-5», бразильского натурального латекса, перуанской бальсы, отечественных двутавровых балок. Поскольку трезвому Боре мешали работать муки совести, а пьяному — алкогольные галлюцинации, на весь период монтажа, запуска и испытаний он был ограничен в спиртном и, благодаря заботам Клещова, постоянно пребывал в некоем среднем состоянии.