Костя зачарованно смотрит на дядьку Игната, на его расстёгнутую солдатскую шинель, на крылатые его брови. Нисколько не испугавшись поднявшегося шума, дядька Игнат продолжает очень громко, чтобы все услышали:
— А в сельском комитете у нас кто? Опять же Поклонов и его подпевалы Борискины оба брата, и Пётр, и Максюта. Разве они дадут землю делить, чтобы бедняку да солдатке досталось? Надо такой комитет, чтобы революцию в свой карман не прятал, новый надо выбирать.
— Не тебя ли, шантрапа приезжая! — кричит молодой басок. — Бродяга, окопная вша!
Это Федька Поклонов разевает свой круглый рот. И Костя стерпеть этого не может.
«Чем бы его достать?» — с досадой оглядывается он и замечает расшлёпанные прокофьевские пимы, что сушатся у холодной печки.
С размаху через головы пореченцев в орущее Федькино лицо летит душно-вонючий стариковский валенок.
Плюх! — и секундная тишина. От неожиданности люди умолкли на полуслове. Но тотчас же кто-то первый хохотнул, и обидное веселье заходило вокруг младшего Поклонова. А он, обалдевший от неожиданного удара, действительно смешон. Гомозов повёл на него своим озорным жёлтым глазом и серьёзно, даже сочувственно поясняет:
— Это Поклоновым на бедность подбросили, а то у них, говорят, хлеба мало, не на что пимы́ справить.
Теперь уж, вся сборня хохочет.
Только Поклоновым не до смеха и тем, кто рядом с ними. Акинфий, побуревший от злости, бросает в лицо односельчанам:
— Кого слушаете? Кого просмеиваете? Плакать, слышь, не пришлось бы красною слезой! Пошли, — командует он сыну. — Нечего слушать здеся! — и, расталкивая мужиков, движется к выходу.
А у печки волнуется старый Прокофий.
— Пим-от, Коська, пим, говорю, куда закинул? Доставай теперя, бессовестный сын. А то я тее знаю, что делать! — и трясёт старой, тёмной рукой, будто и впрямь может пригрозить парню.
— Счас, дедуня, найду, небось! — шёпотом заверяет Костя Прокофия. Поднимается, чтобы протиснуться вперёд, взять валенок, и видит… он видит отца, который и был-то, наверное, всё время здесь, близко, а теперь смотрит на Костю тяжёлым взглядом, не сулящим ничего хорошего…
После Игната Гомозова говорил Никодим Усков, пономарь. Голос у него тихий, слова как из молитвы, а сам всё время призывает божью кару. Закатывая глаза, Никодим грозит длинным сухим пальцем. Ему не дают закончить. К столу выскакивает Сенька Даруев, который вернулся с войны с деревяшкой вместо ноги.
— Хватит! — кричит Даруев. — Будя, наслухались таких-то! Я воевал — вот что заслужил! — и обеими руками приподнял, показывая всем, свою деревянную ногу. — Попробуй-ка, сбегай на ней за двадцать вёрст до своего клинушка. А теперя революция, а мне обратно шиш!
Сенька в остервенении ударяет кулаком по столу, да так, что подпрыгивает на столе лампа-восьмилинейка. Стекло, сидящее в позеленелой резной коронке, наклоняется и падает, обнажая сразу потускневшее пламечко фитиля.
Пламя взметнулось над фитилём и погасло. В сборне становится ещё теснее и трудней дышать, будто сама темнота втискивается между людьми и отнимает остатки воздуха. Кто-то чёркает кресалом, вспыхивают искры. Слабый свет спички освещает лица в другом конце, колеблясь, плывёт над головами.
Но сходка уже прервана. Всем ясно, что и на этот раз ни до чего не удастся договориться миром. Люди вываливаются в распахнутую дверь, в освежающую прохладу весенней ночи.
То обгоняя Костю с отцом, то сворачивая в свои переулки, идут люди со сходки. Вот кто-то быстрым шагом догнал их, поравнялся. Знакомая старая шинель нараспашку заколыхалась в лад с шагами отца.
— Выходит, ты, паря, на сходке тоже своё слово сказал, — кивнул Игнат Косте. — Вот, Егор Михалыч, как оно, не знаешь, где потеряешь, где найдёшь, кто нежданно плечо подставит.
— Я вот ему подставлю, дай домой дойти, — сурово обещает старший Байков.
— Это ты зря, — возражает Игнат. — У парня сегодня, может, боевое крещение вышло. Иному гранатой не суметь так хватко до цели достать, как он валенком. Да и цель какая была — по-ли-ти-ческая.
Отец даже остановился на месте, так разозлили его Игнатовы слова:
— Мне, слышь-ка, шестой десяток доходит, без этой политики прожил, и он перебьётся.