Ему самому пришлось испытать схожие чувства, когда он впервые оказался за границей, и он тут же вспомнил странников и паломников, которые первые дали ему понятие о земных чудесах. Но паломники древности редко и неохотно вели речь об искушениях, которые пришлось им претерпеть. Для своих искушений Илье пришлось самому подбирать и слова, и чувства.
* * *
Первое свое путешествие Илья совершил во Францию и с каким-то неизъяснимым чувством смотрел на места, предметы и явления, о которых так много слышал от Кирилла Евгеньевича. Его пригласил Франсуа, который приехал на родину из своего университета навестить родителей, живших в пригороде Санта, украшенного развалинами римского цирка эпохи Антонинов. Один день Франсуа помогал отцу в саду, в то время как Илья исследовал следы античности, а на другой Франсуа выводил из гаража на свет божий старый миниатюрный «Рено», и они отправлялись путешествовать.
Как-то по дороге из Ла-Рошели в Бордо Франсуа решил заехать к своей знакомой. Ее звали Мадлена, она была журналисткой и проводила выходные в хорошеньком домике, аккуратно втиснутом в сосновый лес.
Мадлена угощала вином. Он наблюдал за ней, и она казалась ему неземным существом, из какой-то другой плоти и крови, и его искренне удивляло, когда она обращалась к нему как ни в чем не бывало, когда он не то чтобы замечал, а скорее чувствовал интерес, который она к нему проявляет, а знаки внимания, ставшие очевидными даже ему в его заблуждении, пугали его, парализуя волю, но одновременно сообщая сознанию какой-то небывалый, незнакомый облик обаяния.
– Однажды клюнийский монах повстречался на большой дороге с разбойником из хорошей семьи. Разбойник считал себя трубадуром и сочинял куплеты. «Кошелек или жизнь!» – сказал разбойник монаху. «Жизнь, конечно жизнь! – возопил тот, торопливо отвязывая кошелек, – какие могут быть сомнения». Разбойник развязал этот кошелек, заглянул туда и говорит: «Послушайте, а вы хорошо подумали?»
Вино, которое пили они вдвоем, положило на ее лицо легкий, нежный румянец, загар придавал ему особенный оттенок, глаза ее блестели, и в то же время в них появилась туманная глубина, которую хотелось измерить.
– Я не думала, что русские могут быть настолько очаровательны, – заметила Мадлена, улыбнулась и снова посмотрела на него так, что он готов был бежать на берег океана и там студить свою голову.
– Могут, – неохотно сказал польщенный Илья, – когда не сидят в танках.
За окнами солнце таяло на песке между длинных теней тонких серых стволов. Мадлена много курила, много смеялась, а если поднималась зачем-то с диванчика, в полах ее не то халатика, не то платья, – Илья совершенно не мог понять, – волнующе мелькали крепкие загорелые ноги. Когда настало время прощаться, то ли в шутку, то ли всерьез Мадлена обронила как бы между прочим: «Илью можете оставить». Но Илья уже знал, что это не было шуткой.
Можно было остаться с Мадленой, можно было мять, ласкать ее сильное загорелое тело, слушать липкий лепет на чужом языке, можно было ничего не стесняться, можно было любоваться им, пить глазами сквозь полосы света, пропущенного стволами аквитанских сосен, можно всем этим открыть дверь в этот непонятный мир, открыть окно в своей голове, – обладая ею, можно было понять, познать, угадать его душу, узнать, что в нем было такого, чего не было в его, Ильи, мире. В лице этой женщины равнодушный самодостаточный мир, который два года назад невольно надругался над ним, отобрав у него любовь, словно хотел загладить свою вину.
Зачем-то, из какого-то профессионального любопытства, он спросил об ее происхождении.
– Из крестьянской семьи, – отвечала Мадлена, немного смутившись. Вопрос был ей неприятен. – Hаш дом под Тулузой.
И тут же Илья почувствовал к ней что-то вроде благодарности, как будто увидел в ней естественную соратницу в вековой исторической борьбе сословий. Теплая волна нежности залила его, и она стала ему сестрой. Она больше не казалась ему загадочной принцессой с другого берега, а была простой женщиной, и все ее отличие от других женщин, к которым он привык и которых знал, заключалось теперь только в том, что она говорила на другом, чем они, языке. Это решило дело. И эта дурацкая, плохо объяснимая сословная солидарность, социальная родственница экзогамии, преломилась безразличием, хотя Французская революция давным-давно уравняла все сословия, а джинсовое изобретение бостонцев сгладило и возрастные морщины.