Кульмана нашли на рабочем месте – в огромном кабинете, стены которого были закрыты стеллажами с находками раскопок. В виде черепков, потрепанных жизнью терракотовых фигурок, бус, фрагментов лошадиной сбруи и прочей археологической всячиной они помещались всюду.
Несколько мгновений Кульман пристально смотрел на вошедших, потом лицо его стало расползаться, как ветошь, или как в небе облака, уступая место солнечному сиянию улыбки.
– Кстати, ребята, – воскликнул Кульман, усаживая гостей за огромный академический стол, занимавший все центральное пространство просторного кабинета, – я тут открытие совершил. – С этими словами он устремился к полке, схватил с нее жестяную коробку и высыпал на стол перед Тимофеем и Ильей десятка два керамических колечек.
– Что это, по-вашему? – вопросил он, торжествующе и пытливо переводя взгляд с одного на другого.
– Не знаю, – пожал плечами Илья. – Ручки от посуды?
– Угадал, – сказал Кульман. – Это ручки от киликов. Проблема была вот в чем: уж очень много при любых раскопках античных городов находилось всегда немерно этих ручек. Само по себе не странно, конечно, что у сосуда может быть отломана ручка, но почему так много? Ведь было такое ощущение, что греки только тем и занимались, что ручки у киликов отламывали. С другой стороны, не могли же ремесленники делать заведомо негодные килики?
Расставив все эти вопросы, словно сети, Кульман со скрытым торжеством переводил горящие глаза с Ильи на Тимофея и обратно.
– А дело в том, – сжалился он, когда счел, что время, отпущенное на раздумье, истекло, – что у греков существовала такая игра, называлась коттаб. Нам известно ее описание из Плутарха. Играли в нее обычно во время трапезы. Некто влюбленный, желая узнать, пользуется ли он взаимностью, должен был выплеснуть последние капли вина из своего килика, ну, метнуть их резким движением в какую-нибудь цель и при этом произнести имя своей возлюбленной. Если попал – значит, и она к нему неравнодушна. Если нет, то... сами понимаете... Ну, вот смотрите. – Кульман схватил чайную чашку, поболтал остатками чая и с криком «Филлида!» резко и ловко выплеснул их куда-то поверх голов своих друзей. Жидкость попала в стену чуть выше притолоки, над которой висел гипсовый барельеф, изображающий похищение Парисом Елены Прекрасной. В ту же секунду дверь открылась и на пороге кабинета появилась девушка, державшая в руках поднос с чайными принадлежностями.
– Елена... – выговорил Кульман и тут же слишком торопливо присовокупил: – Николаевна, – и сконфуженно замолчал, так что осталось непонятным, что же он хотел сказать. Одни лишь глаза в пухленьких веках шныряли в орбитах, словно хотели попросить: «не судите строго, друзья мои. Дольмены дольменами, а ничто человеческое мне не чуждо».
В наступившей тишине Елена Николаевна, девушка лет двадцати трех, обошла стол и, грациозно присев, поставила на столешницу свой поднос, метнув на Кульмана короткий взгляд, полный снисходительной нежности.
– Хорошая игра, – заметил Тимофей, когда дверь за Еленой Николаевной тихо затворилась. – А чашки сейчас делают крепче.
– Это да, – согласился Кульман, – потряс за ручку чашку и с громким стуком поставил ее на стол. – А в те времена все эти ручки рано или поздно оказывались отломанными. Этим-то и можно правильнее всего объяснить огромное количество отломанных ручек от киликов, – скромно закончил Кульман и удовлетворенно заулыбался.
– Что, – спросил Тимофей, кивнув на дверь, – ревнует тебя к Филлиде?
Разоблаченный Кульман смущенно рассмеялся и махнул на него рукой.
– Скучно здесь? – спросил Илья.
– Зимой бывает, – весело согласился Кульман. – А в сезон – ничего.
* * *
Вечером, когда неброские достопримечательности были изучены, а рабочий день в музее подошел к концу, Илья, Тимофей и Кульман в компании Елены Николаевны отправились отдать дань курортным радостям. К двум часам ночи и к ужасу Елены Николаевны уже подпоили Кульмана, напились сами, несли несусветицу и до утра шатались по прибрежным барам. Елена Николаевна помалкивала, терпеливо слушала перечни незнакомых фамилий, честно пробовала таманские вина, с недоуменным ужасом провожала счета, которые даже по южной послекризисной дешевизне совестно было назвать невзыскательными. Время от времени Тимофей читал зачарованную нежность во взглядах, устремленных ею на Кульмана. Тимофей смотрел на ее острые загорелые плечи и опять, как и той последней ночью в Ласпи, испытывал досаду на пустоту, которая обступала его звуками южной ночи, словами шлягера, невнятным говором людей, которая шла и шла туманным дыханием с темного провала моря. Кульман тоже иногда поглядывал на море, но, в отличие от Тимофея, рассеянно; было заметно, что он всецело занят воспоминаниями, и впечатления, не имевшие отношения к разговору, проносились через его сознание не задерживаясь.