Вспомнился ему и весенний его хирург-попутчик, и он подосадовал, что не спросил тогда ни его адреса, ни телефона, и как теперь его найти, и где он и что делает сейчас этот немного грустный человек. И как надо было бы тогда помочь с изданием его необычной коллекции, а теперь это уже невозможно. И невесело думал о том, как много еще разных вещей не сделал он и как дорого дал бы, чтобы снова получить такую возможность.
И воспоминания всплыли одно за одним, как утопленники, распухшие и почерневшие. И он задумался, что мешало, какие ничтожные причины то и дело препятствовали свершению этих так называемых добрых дел, которые и не были, в сущности, вовсе никакими добрыми делами, а простыми обязанностями естества.
За окном тусклое серебро тополей, стеной растущее из мрака, мимолетно подернулось немощным ветерком. По дорожкам под ними люди прогуливались с собаками. На той стороне пруда какая-то женщина показывала своему спутнику вытянутой рукой на фасад его дома. «То ему халял», – повторил он вполголоса, чуть задернул штору и снова сел за стол, окунув кисти рук в пространство, занятое светом.
И ему захотелось, чтобы ничего этого больше не было: чтобы не было больше этой бесполезной жизни; захотелось, как этому выдуманному каким-то безвестным горе-грамотеем Афиногену, идти налегке по полевой дороге, чтобы жаворонки висели над гречихой трепещущими точками, чтобы ветер рассыпался в облаках, чтобы закончился наконец этот неоновый полдень, в котором он завяз, как автомобиль в душном заторе. Он даже пошарил рукою по столу, словно могла быть некая волшебная кнопка, нажав которую возможно было, как в сказке, очутиться в том непреходящем прошлом. Но такой кнопки не было, и пальцы его барабанили по столу, отчего получался звук, будто несколько лошадей скачут по степи, оглушая копыта примятыми ветками ковыля, и будто хотят сказать образующиеся звуки немым заплаканным небесам, сказать нечто, и в самом деле говорят, выныривают из мрака всадники и окликают из темноты: «Ей, отроче, время дорого, ратнии на Лыбеди стоят, а народ потерялся, иные совсем на руси, аще замешкаешь паки, обратно путь не ляжет».
И подробности видения: как туго упираются конские ноги в просохшую степь, как крепко держат поводья напряженные руки седоков, с каким суровым достоинством длится это ожидание, как оголяют лошади желтые белки глаз, – убеждало в том, что время еще есть, что привратник всегда при дверях, где оно загадочно хранится, и есть кому открыть их. И поздний, как будто случайный звук глубокой ночи, происхождения которого Илья не разобрал, тоже как будто подтвердил: есть, есть. Время есть. Кто-то всегда не спит.
И с этими бодрствующими не спал в эту ночь Илья.
Не было другого дня в жизни Авенира Петровича Спасского, в который он был бы так оглушен и подавлен, дней же в этой жизни считалось не мало. «Увы и ой мне, грешному, – твердил мысленно Авенир Петрович, – увы и ой», – но оцепененная душа никак не откликалась на это причитание. Плеск под бортами сделался мягче, и под прикрытыми веками его глаз разлился красный теплый свет.
Все, кто только мог, повылезали из трюмов и разных закоулков наверх. Палуба, все вышки и крыши, даже ванты были облеплены населением корабля, шумно делившимся впечатлениями. «Смотрите – вон, смотрите – вот!» – раздавались восхищенные голоса из толпы кадетов. Чтобы не пропустить прекрасных видов, приходилось то и дело протискиваться от борта к борту. Но Авениру Петровичу не хотелось и смотреть на дворцы Буюк-Дере, на виднеющуюся из зелени крышу летнего дома русского посольства. И возгласы восхищения и изумления заставляли его болезненно морщиться, как от выходок неразумных детей.
Немигающими от бессонницы покрасневшими глазами Авенир Петрович смотрел на мреющий пред ним город и все еще не мог поверить в то, что случилось. Одновременно он воспринимал множество вещей и происшествий: видел, наконец, как волны с кусочками мутного солнца толкались в гулкий, точимый ржавчиной борт «Посейдона», видел, как по правой стороне Босфора бежит желтый трамвай, а слева наплывает султанский дворец Дольмэ-бахче с его диковинной ажурной решеткой, как по Босфору снуют катера под всеми европейскими флагами, однако не мог поверить собственному зрению, не мог поверить, что это он, Авенир Петрович Спасский, стоит на палубе русского корабля и смотрит на Стамбул из беженской толпы.