– Ну уж это, извини, толстовская утопия, – перебил его Тимофей.
Сутягин покачал головой:
– Подумать только, сколько людей умерло, а сколько не родилось, оттого что кому-то захотелось иметь собственную нефтяную вышку. А они же в одних школах с нами учились. Книжки те же читали... А? И стало мне казаться, что nul dei еxist*. Понимаешь?
Тимофей кивнул.
– Думал я всегда, что ничего нет сильнее здравого смысла. А оказалось, что здравый смысл – это тоже форма идеализма, и весьма опасного...
Сутягин помотал головой, словно освобождая шею от петли наваждения.
– А здесь детки у вас, значит, пасутся?
– Ну да. Такой у нас тут, если угодно, неправительственный летний детский лагерь... Смешные они такие. Одна девочка, например, призналась мне, что хочет стать русалкой. Неандертальцы и кроманьонцы, то есть мы, если не ошибаюсь, одно время существовали вместе на земле. Сосуществовали. Потом природа сделала свой выбор. Такой уж человек хищник. Никого не осталось. Эльфы. А тоже ведь сосуществовали. Вот бы часть человечества мутировала и превратилась в русалок. Или в эльфов. Будем как солнце, станем как эльфы. И пусть природа опять сделает выбор. Представляешь, дорожный знак придумают: «Осторожно, эльфы».
– Да уже есть такие, – сказал Тимофей, – «дети индиго».
– Слушай, – оживился вдруг Сутягин, резко поворачиваясь к Тимофею. – А может, они не видели, как солнечным утром в начале лета молочник из Черепкова объезжает дома?
– Видели, – с досадой возразил Тимофей. – Все они видели.
Солнце давно уже провалилось за хребет. В сумерках очертания построек слились воедино, и лагерь юного костровика и впрямь стал похож на крепостицу дикого фронтира. На темно-синем небе проступили черные кроны деревьев. Отдельные звезды, запутавшиеся в ветвях, повисли на них драгоценными плодами.
– А Сириус? – спросил Тимофей.
– Сириус – это серьезно... Мы когда-то давно, в университете еще, отдыхали на море, около Утриша. И как-то там в шторм сел на мель сухогруз, и мы пошли на него посмотреть. Там берег высокий в море обрывается, и его уже было видно, этот сухогруз, уже даже бревна видели, которые он вез, всякие детали, а название никак не удавалось прочитать, и все шли мы и шли, и вот уже отдельные буквы можно стало разобрать, а слова все не получалось. Только когда совсем близко подошли, оказалось: «Сириус». И мы договорились, что это слово станет нашим паролем. Что бы в жизни дальше ни случилось, вместе мы или нет, этот козырь бьет все. Если один передает другому это слово, то этот другой все бросает и спешит на встречу. Как будто до этого была как бы игра, а все настоящее там... Лермонтов как-то написал загадочное стихотворение, никто его понять не может: «Есть речи – значенье темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно. Как полны их звуки безумством желанья, в них слезы разлуки, в них трепет свиданья. Не встретит ответа средь шума мирского из пламя и света рожденное слово; но в храме, средь боя, и где я ни буду, услышав, его я узнаю повсюду. Не кончив молитвы, на звук тот отвечу, и брошусь из битвы ему я навстречу...» Так что Сириус.
– Как хочешь, – сказал Тимофей, – опять утопия, фантазерство. Не верю я в эти сказочные договоренности. Жизнь все заносит пеплом, и все клятвы становятся бесполезны, потому что живут они коротко, пусть и ярко: как снежинки – в полете.
– Ну почему же? – возразил Сутягин. – Суди сам: вот ты здесь, сказал мне это слово, я его услышал, – замечу, кстати, тебя я едва знаю, вижу-то, может быть, в первый раз, а если и не в первый, как ты говоришь, то все забыл и все равно что в первый, – и это слово во мне звучит. И может быть, я его ждал. Разве не так Герда нашла Кая? «И проходя в низенькую дверь, они заметили, что стали взрослыми людьми». Я эту сказку хорошо знаю, часто ее детям тут рассказывал: «Так сидели они рядышком, оба уже взрослые, но дети сердцем и душою, а на дворе стояло теплое благодатное лето». Так что Сириус... Но пользоваться им можно только два раза. Два раза, – повторил он еще.
– Это первый? – спросил Тимофей.
– Это второй, – сказал Сутягин.