В такие минуты правда сама проявляется в человеке, и он не находит, да и не ищет в себе сил, чтобы обманывать самого себя. Сейчас Илья чувствовал в себе мужество принять ее, но она никак себя не выдавала, и перед ним как бы вырастал образ человека в белой претексте, подбитой пурпурной каймой, с немного отставленной рукой, которой он словно держал на весу свой знаменитый устрашающий вопрос.
* * *
Он отчетливо помнил, что записи были, но в то же время их нигде не было.
– У него в последнее время что-то с головой сделалось, – сказала мать, прикусив конец платка. – Вроде как с ума немного сошел, в блаженство впал как будто. С полгода, наверное, – сказала мать и опять посмотрела на Раю, – стало ему казаться, что его сын жив и живет в Москве, там, где они жили. И улицу называл, из двух слов... не помню. Hу вот он нагрузит эту сумку картошкой, ну, и в гости вроде едет к сыну. До Ряжска доедет, подремлет там в кресле на вокзале, а утром просыпается и вроде как опять нормальный. С десятичасовым обратно приезжал. И еще смеялся сам над собой. А через неделю – опять все то же самое.
Илье стало страшно. На мгновение ему показалось, что он и так, без записей, знает все, что там могло быть написано. Он заглянул в сумку и увидел маленький серебряный крестик, привязанный толстой ниткой к крепежной петле, выпачканной засохшим черноземом.
– Он в церковь ходил? – спросил Илья.
– Hе бывал, – сказала тетка.
– Hет, не ходил, – подтвердила Рая.
Илья сидел во дворе на бревнах. Несколько раз мать выходила звать его к столу, но он не хотел идти и слушал, как успокаивается городок. Ему была видна тоненькая шейка церковного барабана, и было видно, как в чистом прохладном небе галки беспокойно облетают темно-золотистый купол, а потом садятся ненадолго на ветки старинных тополей, налитых уже новой жизнью.
И еще раз подумал, что не может так быть, чтобы от этого человека не осталось ничего написанного его рукой. Эта мысль согнала его с бревен. Он звякнул ключами и опять пошел по улице до дома Кирилла Евгеньевича. Снова глянули на него знакомые корешки книг, еще более притихшие в опустевшей комнате. В окне маленькая желтая птичка, вцепившись лапками в тонкий ствол молодой сливы, торопливо и деловито долбила его клювом.
Еще раз он перебрал все вещи, заглянул во все места, казавшиеся ему тайниками, но никаких записок не обнаружил. Сознание его сначала не мирилось с мыслью о том, что, может быть, действительно он ищет то, чего нет, но когда перебирал вещи, ему пришло в голову, что сами эти предметы, весьма и весьма простые, и есть ответы на его вопросы, и они ничего не скрывают и готовы ответить, как могут, своими потертостями, изъянами, звуками при касании друг с другом, своей неторопливой жизнью, своим спокойствием, своей терпеливой готовностью служить по своему назначению. И дело было вовсе не в словах.
Он запер двери в доме, который теперь был его, вернулся на бревна и некотрое время сидел неподвижно, пытаясь как-то разместить внутри себя то, что удалось ему сейчас понять.
* * *
Потом он чинил скворечник и, стуча молотком, все вспоминал, как рабочий заколачивает гроб, и видел его до желтизны прокуренный палец с крепким коричневым обломанным ногтем.
Мать еще раз позвала ужинать, но он сунул руки в рукава своей военной куртки и пошел пройтись по городку. Особенно хотел он подойти к одному дому, около которого много лет назад случались самые веселые игры, хотя, если бы знать, кто там жил, не очень-то все бы это показалось весело. Эту девочку, ровесницу Ильи, парализовало с рождения. Она жила, но жила лежа. Вечером, когда на улице играли дети, ей в комнате открывали окно. Она видела, как тухнет заря, как трогает золотистым светом белые стены у нее над кроватью, повыше ковра с бежевым оленем, ей были слышны крики, густеющие в сумерках, тягучие, как простывшее молоко, звуки отходящего дня. Иногда ее родители вводили их, детей, к ней в комнату; они останавливались напротив кровати метрах в двух и в благоговейной тишине молча и внимательно смотрели на девочку, а она смотрела на них, и на ее бледном лице проступала улыбка, а глаза блестели влажно и таинственно. Она умерла, когда им обоим исполнилось по одиннадцать лет. «Зачем была нужна эта жизнь? – спрашивал себя Илья. – Может быть, для того, чтобы он вспоминал о ней через много-много лет, когда само воспоминание уже показывает размеры прожитого. Возможно, для того, чтобы сейчас он подходил к ее дому и заглянул в ее окно».