* * *
Маша пробыла на даче недолго. А вечером следующего дня уехала в Москву с одним из друзей брата. Дрюня, которого она знала с детства, как всегда, талдычил о своих двух машинах, одной из которых он в это время и управлял, и как всегда, все у него было плохо и безотрадно, но в итоге получалось, что все-таки жить можно.
– Ну Галкин, ну шляпа, – неожиданно сказал он и покачал головой. – Ну надо же такое сказать! Я думал, ты его задушишь.
Но Маша, как ни силилась, не могла вспомнить ничего такого, что сказал бы ей Галкин и что с ее стороны могло бы вызвать такое негодование, которое предполагал Дрюня.
– А вообще-то он молодец, – заметил Дрюня. – Все мы учились чему-то, а занимаемся совсем другим. А он – нет.
Говоря это, Дрюня ничего не имел в виду, кроме того, что сказал, и слова его только то и значили, что значили. Но Маше показалось, что Дрюня сказал это не просто так, а нарочно.
– Да, приятный человек, – согласилась она спокойно и испытующе посмотрела на Дрюню.
– Как сказала про моего деда некая актриса, – со смешком добавил Дрюня, – «он ничего не понимал в женщинах, зато какой это был мужчина». Звезда, прошу заметить, не померкшая и до сей поры.
И снова она попыталась прочесть на Дрюнином лице, но его простоватая невозмутимость и непосредственность ни на что не намекали, и тогда она снова надеялась вспомнить, что же такое сказал ей Галкин, и опять никак не могла, а спрашивать уже ей было неловко, а он опять уже болтал про лысую резину и какой-то злополучный техосмотр. Ей казалось, что и вообще Галкин не сказал с ней и нескольких слов. От нее, конечно, не укрылось, как он наблюдал за ней украдкой и как смущался, когда во время общего разговора ее взгляд задерживался на нем. Теперь, когда они вошли в дом, это был совсем не тот человек, которого увидела она лежащим в сугробе. Говорили что-то о каких-то крысах, о политике, топили для нее баню, а утром он, едва выпив кофе, уехал по своим делам. Правда, от этого она испытала легкую досаду, причину которой не сразу объяснила себе; когда она увидела, как он прощается со всеми и пришла очередь и ей с ним попрощаться, откуда-то взялись в ней робость и давно забытая застенчивость. И по тому, как посмотрели они друг на друга, обоим стало понятно, что этот взгляд – продолжение того, первого, ночного, и что, как писали в старинных фельетонах, «продолжение впредь».
* * *
Утром она ездила на кладбище к отцу, а вечером должна была встречаться с одноклассниками, которые собирались отметить очередную годовщину окончания школы.
Отец, она знала, всегда был против ее отъезда, но никогда не заводил с нею прямого разговора. Эту деликатность, которая одно время казалась ей чуть ли не равнодушием, она смогла оценить лишь впоследствии. Можно было не звонить ему, не отвечать на его старомодные почтовые письма, можно было даже подсмеиваться над его странностями, с годами все более коснеющими, но простое сознание того, что он живет, ничего не меняло в привычном мировосприятии: все было на своих местах, и можно было мечтать, и даже не нужно было чересчур дотошно держаться всего привычного, и все это была все та же старая знакомая жизнь до. Когда он умер, она почувствовала себя словно заброшенной среди чужих людей, и мир стал чужим, не были больше отрадны маленькие его подробности, в котором сама она – подробность.
Но самое страшное, плохое, как угодно его назови, – когда это случилось, она была далеко. Конечно, успокаивала она себя, произошло это внезапно, и никто не мог предвидеть, и хотя и говорят, что такое всегда неожиданно, все же иногда бывает и обратное.
Маша ехала по красной ветке вниз, и когда объявили станцию «Воробьевы горы», тут только она поняла, как давно не была дома. Она помнила только черный грохочущий пролет между «Спортивной» и «Университетом», на середине которого состав сбавлял ход и аккуратно миновал ремонтирующийся мост. И река, и холмы были скрыты строительными панелями, в щелях которых стоял дневной свет, а иногда вечером застревал на долю секунды луч какого-нибудь электрического фонарика. Сейчас же поезд притормозил, остановился, и в стеклянных полукруглых стенах станции по обе стороны широко и неторопливо плыла подо льдом река, от черных деревьев на снегу склона лежали сиреневые тени, и солнечные лучи свивали гнездо медноцветного навершия здания Академии наук.