Петр долго не решался сказать матери о том, что собирается уйти в партизанский отряд. Целый день он ходил занятый одной мыслью, как бы подступиться к матери, наперед зная, что она разволнуется и станет переживать. Но, думая о том, что он уж дал свое согласие Гордееву и обещался вовремя прийти на сбор группы, Петр набрался смелости и вечером, когда поужинали, стараясь говорить как можно спокойнее и проще, точно о маловажном, сказал:
— Мам, я завтра в лес уйду.
— Зачем это? — сразу не поняв, к чему клонит сын, спросила мать.
— В отряд самообороны.
Мать посмотрела на него недоумевающе, словно только сейчас заметила, что сын стал взрослым. Она присела на лавку и, опустив руки на колени, спросила:
— Как это? Вот так сразу? Сам решил, что ли?
— Сам, мама!
— А как же я-то одна останусь?
— Ты же не одна… Сергунька при тебе будет.
— Я тоже хочу в отряд самообороны, — вдруг выпалил Сережка, слушавший их разговор.
Мать сердито махнула на него рукой.
— Ты-то уж помолчи.
— А что, ему можно, а мне нельзя? — обиженно возразил Сережка.
— Нельзя, — ответил Петр. — Тебе еще рано. Мал ты для таких дел. Подрасти.
— Боюсь я за тебя, Петенька, — сказала мать, гладя ладонью фартук.
— Но не могу я дома сидеть, когда отец на фронте воюет…
Ведь я комсомолец и обязан так поступить.
Екатерина Никаноровна, повздыхав, сказала:
— Твоя правда, ступай, сынок…
Весь вечер она собирала сына в дорогу: штопала носки, стирала белье, укладывала в мешок еду.
На рассвете мать проводила Петра до леса. Сережка, видя, как переживает мать, вел себя смирно, и не приставал с расспросами.
Бои не задели Вышегоры, фронт отодвинулся на восток, и жизнь в деревне будто замерла: ни радио, ни газет. Однообразно, скучно для Сережки тянулись дни.
Но вот однажды с улицы послышался треск мотоциклетных моторов. Мальчик выбежал за ворота. В деревню въезжали немцы, колонну замыкал грузовик, в котором тоже сидели солдаты. Сережка впервые увидел гитлеровцев не на картинке, а вблизи, но не испугался, разглядывал врагов, хотя и опасливо, но с любопытством.
Екатерина Никаноровна строго-настрого запретила сыну выходить за порог. Тоскливо было Сережке — хоть плачь. На улице — никого, деревенские мальчишки тоже сидят дома. Только немцы разъезжают с таким видом, будто находятся в своей деревне.
Глядя на них в окно, он покусывал губы и думал:
«Хорошо бы раздобыть гранаты и подложить фашистам на дороге. Вот хватануло бы!»
В такие минуты Сережка живо представлял себе, как он тайком перетаскивает гранаты за околицу, связывает их и закапывает ночью на дороге. А потом целый день сидит у окна и ждет. Вот на дороге движутся машины и мотоциклы. «Или нет. Лучше танки», — думает Сережка. Головной танк наезжает на гранаты. Грохает взрыв: «Трах-тарарах!». Сережка даже вскакивает на лавку и громко на всю избу выкрикивает:
— Трах-тарарах!
— Ты чего расшумелся? — спросила мать.
— Это я сейчас, мама, представил, как бы хорошо было трахнуть фашистов гранатой. Здорово бы получилось!
— Ты, смотри, потише у меня. Развоевался!
— Ладно, — Сережка обиженно отвернулся к окну.
По улице трусцой пробежал гитлеровец в каске и с ведром в руке.
Сережка вскинул руку, навел на солдата указательный палец и щелкнул языком, подражая выстрелу.
Немец споткнулся и чуть не упал.
— Ура! Попал! — радостно крикнул Сережка и засмеялся.
Немец схватил выроненное ведро, побежал дальше.
— Эх! Жаль не убил, а только ранил, — сказал Сережка и поскреб затылок.
— Да угомонись ты, помолчи.
Мать поставила на подоконник перед Сережкой миску с картошкой и чашку кипятку. По избе растекся сладковатый пряный дух мяты.
— Попей вот лучше чайку.
Сережка осторожно, чтобы не обжечься, отхлебнул маленький глоток, поморщил нос и отставил кружку.
— Чего морщишься?
— Не сладко. А у нас сахару нету?
— Откуда ему быть-то? Последний кусочек я тебе еще на прошлой неделе отдала.
— Плохо, — вздохнул Сережка. — Ну и время… А помнишь, мама, как мы до войны жили? Я по пять кусков сахара в чашку клал. А ты бранилась тогда. Жалела.
— Да не жалела я. Только ни к чему много сахара есть.
— А Петьку ты всегда баловала. И за сахар никогда не оговаривала.