В тот день они решили пожениться. Легко и привольно слетело с уст Фаи заветное слово. Сам бы он вряд ли заикнулся — духу бы не хватило. Возвратился Ларион в Москву и прямо на вокзале поведал обо всем маме — будто бултыхнулся в майскую, холодную воду. Тут же и схлопотал: отругала мама, назвала “дурнем” и “телком”. Неделю потом не разговаривали.
Наедине с собой Ларион соглашался с мамой. Тягостные мысли овладевали им, сковывали неуверенностью, подчас и сказать-то маме вслух о чем-то нужном, обыденном, не оставалось сил. Мучили мамины подозрения: а действительно, не руководит ли Фаиной жалостью расчет? Хитрый, скроенный в размер его слабости. “Куда угодно и с кем угодно, лишь бы из общежития и захватить чужое! — так кричала ему мама. — Пожила баба в провинции, нагулялась, а теперь ей столицу подайте, где квартира, прописка и телок московский на нее работает!… А потом еще родню притащит!…”
В ту осень, богатую на переживания, Ларион подчас дивился самому себе, как он внезапно поумнел. Но раз за разом, от письма к письму, Фая переламывала, перемалывала и рассеивала его тревоги: казалось, она всё время присутствовала и в их квартире, и на работе. Безмолвно наблюдала откуда-то за перепалками матери и сына, следила зорким глазом, ни на секунду не упускала его из виду, когда он разносил телеграммы по участку, будто ступала за ним след в след от подъезда к подъезду. А письма ее были наполнены вспоминаемой лаской, которая пьянила Лариона и насыщала его столь не свойственной ему решительностью. Он верил Фаиным посланиям и читал ее письма не без тайной гордости. Приятно было сознавать, что по тебе тоскуют, и он пережевывал, обсасывал отдельные слова и фразы с утра до вечера. А потом долго рассматривал конверт, обратную его сторону, где четким штрихом изображены были бодавшиеся барашек и овечка: их знак!
И мама, по-началу слушать ни о чем не желавшая, уступила. В один из январских дней, смягчившись, она подошла к сыну, бессмысленно купавшему ложечку в стакане, заполненном до краев похолодевшим чаем, погладила по голове и сказала: “Ну что ж, Лоричек, вези сноху. Посмотрим-поглядим. Дело-то житейское”. Едва дождавшись утра, он примчался на работу, разбудил Аню, — и отстучал аппарат первую в жизни Лариона его собственную телеграмму. Фая незамедлительно выслала по почте кое-какие вещички. А через месяц в коридоре зазвенел звонок. Мама невозмутимо осталась сидеть на кухне (раскладывала пасьянс и запивала киселем), а он понесся отпирать дверь… Фаю почти не узнал: то ли сгорбилась, съежилась за зиму в своей кабинке под ледяной крышей и никак не могла распрямиться, но какая-то была не та… Притянула к себе, торопливо поцеловала в губы, — Ларион онемел, что-то невнятно пробормотал, перехватил поклажу. Доплелся кое-как с чемоданом до тахты и повалил его плашмя, прямо на покрывало. Тем временем в коридоре завязывался непростой разговор: мама соизволила выйти. А когда через полтора часа после недоразумения с платьями мама забаррикадировала кухню, ошарашенная ответным Фаиным криком, а та, как ни в чем не бывало, выпорхнула из ванной, посвежевшая, улыбающаяся, с разгладившимся лицом — Ларион, наконец, узнал женщину, которую так отчетливо помнил. И почудилось: запахло в квартире прибрежной луговой травой. И верилось: счастье вернулось, снова будет так же хорошо, как и в отдалявшийся от него солнечный июльский день. Но что-то переменилось в Фае — ни слез, ни признаний ждала она теперь. Требовательно и настойчиво искала она в нем ту самую, забившуюся куда-то вглубь силу, которой так пугался воробышек под сердцем и которая выбиралась из Ларионового нутра долго и мучительно. И даже здесь он уступил: опять погоняли его кнутиком, словно барана бессловесного.
Фая стала его женой, но разговаривать с ней обо всем, как раньше, он почему-то не мог. Язык не поворачивался. И стало вдруг скучно: дружба, жалость, сострадание, о чем он только что начал догадываться и о чем мечтал, всё отступило перед этим. И тяжело стало произносить имя, некогда бесконечно дорогое. Да и Фая ли была рядом, или это было чье-то чужое тело, теснившее его тело на старенькой тахте? С каждым разом становилось все невыносимее. Мучила поддельность, он переживал: супружество получалось какое-то неестественное, невзаправдашнее, киношное. Всё чаще и чаще накатывала на него по ночам жуткая усталость — пряча голову под одеялом, он начинал разговаривать с Фаей, но не с той, которая лежала сейчас бок о бок и уже храпела, а с той, что обнимала его тогда, на берегу Волги. А однажды выдал себя: провалился в глубокий, бессознательный сумрак, да еще в самый неподходящий момент… Жена испугалась, сбегала за водой, растолкала — и кое-как он отошел.