Светка сильно ушиблась, с ревом подрала к своему дому.
Уж тут-то он ждал порки. И сечь будут вместе отчим со Светкиным папкой. Даже мать, которая обычно выискивает причину для защиты, виноват ли он, нет ли, не сумеет застоять за него.
И этот случай как под лед провалился в быструю речку: был и унесло неизвестно куда.
Избегал попадаться навстречу Светкиному отцу. Он работал счетоводом колхоза, но пользовался уважением гораздо сильней, чем председатель: тот, с чем ни обратятся, никогда не откажет, а редко выполнит обещание; счетовод, когда замещал председателя, не все прошения удовлетворял, а ежели что пообещает, забывчивости или подвоха не допустит.
И зря он уныривал от счетовода. Почти нос к носу встретились в сельмаге, счетовод первый поздоровался и спросил о мамкиных руках, разболевшихся за лето. Доила группу в двадцать коров, четверть из них первотелки, потому и тугосисие. Дояркой мама сделалась еще до его рождения. Ночами она заворачивает руки в пуховые полушалки; другой раз так донимает ломота, что она слоняется по горнице и нянчит руки, как двойню.
— Рано угрохалась, — с печалью сказала она отчиму. — Думала, на целый век завели.
Отчим ужаснулся ее словам:
— Ох, жадность. В прошлом годе, помнится, ты надоила молочка сто тысяч кило. Помножь-ка на свой стаж. Сложится, о, сколько, — миллиона два кило! Пора угрохаться. Давай в телятницы али на мое иждивение.
— Нешто прокормишь?
— Поднатужусь.
Иван ответил счетоводу торопливо, все-таки побаивался неожиданности:
— Нянчится всеми ночами.
— В больницу ее надо. И в санаторий спосылаем.
— Навовсе, говорит, угрохалась.
— Пускай не паникует и зайдет ко мне.
Было стыдно Ивану после разговора со Светкиным отцом. Человек-то какой добрый и простецкий. А он, что он чуть не натворил в ракитниках?! И убиться ведь могла, падая с лошади. Да и правда: не любит, а вольничал.
Вскоре после этого попросил прощения у Светки. Ушла. Пробовал уважительность проявлять — не подступись. И прежнего не допускала: скрябать под брюхом Лущилы, когда он надувался и мешал ей затягивать подпругу.
Праздничные дни в ноябре выдались погожие. Ребятня, жившая близ конного двора, играла в городки, в котел, в чижика. Иван присоединился к ним. Незадолго до сумерек надумали играть в прятки. Ему посчастливилось говорить считалку.
«У Ермошки деньги есть, — начал он чеканить стихи и невольно испугался, что нахальное последнее слово считалки падет на Светку. Но останавливаться было нельзя, и он продолжал считалку: — Я не знаю, как подлезть. Я подлезу, украду, но Ермошке не скажу. А Ермошка догадался, на печи в углу уссался». Действительно, гали́ть[15] выпало Светке. Грубое словцо она пропустила мимо ушей и не подумала подозревать его в том, что он нарочно подстроил, чтоб она водила. Она замаялась галить: все застукивались раньше ее. Тогда Иван намеренно высунулся, и она застукала его, а выручить было некому. Он быстро отгалил, потому что, в отличие от Светки, не был з е в л о́ м.
Полынь, где Иван спрятался, вдруг захрустела позади него, и скоро приползла Светка.
— Ты чё прилезла? — с досадой спросил он.
— Тебя не спросила.
Внезапно она уселась на Ивана, лежавшего на брюхе, мелко-мелко потюкала кулачками в спину. Он замер. Что-то примирительно-ласковое было в этом тюканье.
— Удерем? — задорно спросила Светка.
Сбежать вдвоем, ото всех — такого сроду не бывало во время игры в прятки, поэтому вместо ответа он приказал ей:
— Ну-ка, слазь.
— Сбежим. Поскачу на тебе. Но, Ванек-горбунек.
Светка лихо присвистнула, запрыгала на пояснице Ивана. Большего унижения он не испытывал. В запальчивости перевернулся на спину, хотя нужно было вставать на четвереньки и сбросить ее.
Она воспользовалась опрометчивостью Ивана, напала на него так же, как намедни он на нее. Он растерялся, и Светка беспрепятственно въедалась, въедалась в его губы.
Иван ударил бы ее, да посильней, чем она (в нем нагнеталось негодование), но не успел: галившая после него Нинка Шамрай тихонько подкралась на их голоса, запрыгала от изобличительного восторга:
— Светка-Ваня, Светка-Ваня, целуются, дураки.