— Муженек, прекращай-ка гонять коровушек к синатории. Там рай земной, дак ведь, поимей в виду, надои снижаются.
Отчим «поимеет в виду» на недельку-другую, потом снова гоняет стадо к санаторию.
Весенним предутрием, едва мать, по-обычному без завтрака, отправилась на дойку, отчим осторожно разбудил Ивана и шепнул на ухо, чтоб он, как только нагреется солнышко, прибегал к барсучьим норам. Мамке он не велел сказывать: пойду, мол, на улку, сам — к норам. Он обещал Ивану поучить стрелять из берданки. Как раз на озеро налетела тьма-тьмущая дичи, вот и размечтался Иван, что отчим будет приноравливать его к охоте: может, по куликам даст пальнуть; раздобрится, так по чирикам или по широконоскам. Нет, о стрельбе не обмолвился, хотя берданка была при нем. Ивана в седло посадил, на каурого Автомобильчика, и погнал стадо по направлению к усадьбе Тогушевых.
Тогда и увидел Иван ран земной. В деревне, кроме тополей, никаких деревьев не было, здесь же росли такие деревья, какие он лишь на картинках видел, а об иных и слыхом не слыхал. Не напрасно отчим кружил с табуном вокруг санатория: как по книге «Родная речь» читал, когда пояснения делал.
— Во, сынок, пихта. Тулуп душистый. Колючий. Шишки расшеперились за зиму для рассеивания семян. Семена крохотные, с крылышком, далеко ветер уносит. Пихт в нашей округе нету. И не завелись почему-то. Не то пары у нее нету — она, прикидываю, женщина — не то ей у нас не климатит. По Каме, когда плоты сплавлял, тама пихтачи дивизиями стоят. Один к одному.
Все и запомнил в пояснениях отчима: лиственницу — нежные реснички, ясень с усами на ветках, из которых выпадут весе́льца, в небе грестись, каштан — кулакастые почки, дуб-засоню, что дрыхнет дотоле, покамест все деревья не оперятся, кедр — махровые рукава, сливу — раздегайку, сбрасывающую с тела кору каждую весну, акацию, которая розовыми гроздьями цветет, гремучие стручки дает, негде для младенца добыть погремушку — бери и забавляй…
Позже Иван слыхал, будто тот из братьев Тогушевых, какой свозил деревья со всего мира, передал усадьбу и свои капиталы советской власти и посейчас жив-здоров. Сколько всего было братьев, узнать не удалось, только говорили, что они вели торговлю оренбургской пшеницей со Средней Азией и Западной Европой, а также держали в нескольких больших городах магазины промышленных товаров, на иностранный манер называемые пассажами…
На вопрос матери о бесплатной столовой Тогушевых старик ответил, ласково оглаживая обожженную зноем бритую голову.
— Была такой столовый. Бывалча вись запас деньги потрачу — в столовый к Тогушевым. Семью берем вись оравой. Мой водка любил заливать горло. Бывалча пропьюсь, к ним сызнова в столовый.
— Ваша религия пить-то не разрешает.
— Хорошо был, хозяйка. Выпил, тальян-гармонь хватал, улицам ходил. На душа петухи кукурекают. Пропиюсь, вись орава семью берем, столовый идем. Хлеб ешь от пуза. Квашеный капуста — хорошо был с похмелья. Первый — щи, второй — каша с мяса говядина, баранина, третий — кулага. Шяй, конешна. Крепкий шяй — хорошо на душа катился. Голова дурной был, ясный станет. Ты, хозяйка, говоришь: религиям… Магомет был пророк. Коран за ним писали. Коран как ваш Евангелий. Куда?! Умный — сил нет. Магомет Коран говорит, сам вино пиёт. Умней говорит. Мудрость, нанимаешь, хозяйка? Был такой столовый. Стыдно, конешна, был ходить столовый. Нишава. Раис махал рукой свой семья. Я перед пошел, гусак, орава цепочкой.
— Ты прости уж меня, Раис Дамирович… Прикраску Тогушевым не делаешь?
— Миня вись правда говорит. Зашем неправда? Армяк не сошьешь.
Старик посуровел, фуганок в ящик спрятал, стружку, хоть и мало было, забрать не разрешил.
Вот, значит, и приехал в деревню поохотиться по чернотропу этот самый старик Раис Дамирович Нурутдинов. Заячьих следов было на снегу, как кружев в Ивановой избе, которых мать навязала с сестренками. Но старик и за овчарню не ушел: ноги ослабели. Зазывали старика Раиса давние знакомые — кунаки, потчевали самым вкусным, что припасли на зиму. Куда не приглашали, сам полегоньку причапывал, чтобы предложить свои услуги столяра, печника, коновала.