Она осторожно идет к воде. Ее босые пятки оттискивают крохотные ямки, загорелые ноги кажутся в сверкании белоснежного ила почти черными. Кончиками пальцев она трогает воду и входит в нее, пробуя дно.
Дно держит прочно, это и я вижу. Миг — и меня ослепляет фонтан брызг, смеющееся лицо девушки. Я глупо улыбаюсь: кто бы мог подумать, что таким безумием закончится наш сегодняшний маршрут! Нельзя было посылать на Марс девушек. Но ведь когда‑то они все равно должны были появиться! Появиться и принести сюда это волнующее, дерзкое веселье, этот смех, опрокидывающий все суровое, регламентированное, чуждое Земле и людям. Я люблю ее за это, я без нее не могу больше, ни здесь, на Марсе, ни там, на Земле, — не могу без ее непосредственности, без ее улыбки, преображающей все.
Она плавает, хоть колени и скребут по дну, она вся — наслаждение, я же нелепой статуей стою на берегу, держу веревку и чувствую, как тяготит меня пропыленная, пропотевшая одежда, как хочется мне ее скинуть.
Наконец Таня вылезает. Капли, сверкая, бегут по ее телу и темными пятнами осыпают ил. Она пытается развязать веревку, я спешу помочь и наклоняюсь над затянувшимся узлом.
— Запутал ты меня…
Что это? Голос ее слегка дрожит. Я вскидываю голову, вижу ее глаза, ничего, кроме глаз, и Марс вдруг начинает кружиться подо мной.
И сразу — как удар: взгляд Тани суживается, прыгает в сторону, на лице страх. Я стремительно оборачиваюсь и тоже застываю.
Близко–близко от нас я вижу прижавшееся к траве тело зверя, злобный просверк его глаз, напружившиеся лапы с кривыми грязными когтями.
Я понимаю, что он сейчас кинется на нас, знаю, что этот хищник — чара — уже нападал на человека, знаю, что его прыжок молниеносен, знаю это и не могу пошевельнуться.
— Чара! — крик глухо отдается в моих ушах. — Чара!
Я не узнаю голоса Тани. В каком‑то столбняке я вижу ее протянутую к зверю руку, ее подавшееся вперед тело, она что‑то говорит требовательно и мягко, не разберу что, но в тоне ее слов незнакомая мне сила и власть, льющаяся на этот напряженный комок мускулов, на эту взведенную злобой мину. Прыжка все нет.
Оцепенение отпускает. Краем глаза следя за чарой, я тянусь к пистолету, освобождаю его из кобуры, кладу палец на спасительный курок… И тут на мою руку из‑за спины решительно ложится Танина ладонь.
Она запрещает мне стрелять. С отчетливостью почти зрительной я успеваю осознать, что выстрел — последняя крайность, что промах почти обеспечен, что даже раненый зверь смертельно опасен. В то же бесконечно растянутое мгновение инстинкт, требующий от меня немедленного действия, успевает бурно возмутиться. Еще я успеваю заметить, что Танина рука, протянутая к чаре, не дрожит, но почему‑то белеет от кисти к предплечью. И я вижу, как чара, будто завороженная, тушит блеск глаз, как по ее мускулам проходит волна, как растерянно дергается кончик ее хвоста, как опускается книзу ее плоская треугольная морда…
Чара с фырканьем вскакивает, трусит вдоль берега, садится и, недоуменно поглядывая на нас, принимается лакать воду. Ее язычок ходит быстро, как у кошки. Потом чара поворачивается и степенно убегает. Танина рука бессильно падает.
Секунды перестают быть вечностью. В Танином лице ни кровинки, мне приходится обхватить ее, чтобы она не упала. Но она тотчас выпрямляется. Ее подбородок дергается, глаза сияют, она выпаливает с гордостью:
— А все‑таки послушалась! А все‑таки это кошка, кошка, марсианская кошка!
“Да, — мелькает и проносится мысль — теперь понятно, кто приручил когда‑то земных зверей…”
Справа склон был ослепляюще–белым, слева непроницаемо черным. Они ехали дном ущелья по самой границе света и мрака, жары и холода, но разницы между крайностями не ощущали. Свет был безжалостно неподвижен, и темнота тоже; жесткая нагота камня была там и здесь; одинаково мрачное небо катилось над вездеходом, повторяя изгибы ущелья. Даже камни стучали под гусеницами не так, как на Земле, — резче, грубей. Проводником звука был металл, только металл; и отсутствие воздуха лишало его привычных обертонов.
И сами люди находились в футлярах–скафандрах, да и скафандры тоже были вложены в футляр — коробку вездехода. Уже пять часов в скафандре, где воздух вроде бы воздух, но какой‑то процеженный, химический, безвкусно–неприятный. А снаружи — мрак и пламень, оцепеневший костер безжизненной материи. Ни одной земной краски!