альбы,
[44] далматики,
[45] паллия,
[46] ораря,
[47] плаща и сутаны на плечах моих болтались жалкие обрезки капюшонов, конфискованные некогда как слишком пышные. В таком-то одеянии я и принял Эйнара Соккасона или, скорее, бросил его к своим ногам. То ли он сопротивлялся, когда за ним пришли, то ли мои моряки, совершенно измученные несчастной экспедицией в Страну без Домов, сорвали на нем справедливую злость, Эйнар предстал моему взгляду как воспоминание о человеческой внешности, облеченное в лохмотья. Трепке, которую он претерпел, лучше бы соответствовал стол для разделки туш, принадлежащий мяснику из Нидароса, что рядом с собором, нежели власть и уважение, которыми он пользовался во фьорде, носившем его имя. Оба его уха были оторваны. Один глаз превратился в кавернозную рану; от зубов, и прежде не слишком многочисленных, остался только один, чтобы помешать языку, распухшему до размеров телячьего, вываливаться изо рта на рассеченные губы. Мое сострадание не освободило его от вопроса, как не спасло оно его, вне всякой связи со мной, от кулаков моих товарищей. Состояние пленника было таково, что мне не оставалось ничего, как самому отвечать за него на вопросы, что я ему задавал. Это было бы странное дознание, если бы Святой Дух, что присутствует во всех сыскных службах и во всех жарковатых комнатах, где ищут истину, не пожелал, чтобы я уже все понял раньше. Таким образом, Эйнар ограничивался тем, по мере раскрытия дела, что высказывал свое мнение по поводу моих речей посредством жалобных стонов или покачивания тем, что ему осталось от головы. Именно этим тихим способом сознался он в ужасах на ферме Долины в Ундир-Хёфди, поблизости от заброшенной церкви, которая в ночи времен была, вместе со всеми окружающими угодьями, капитульной церковью кафедрального собора в Гардаре. Совершенно справедливо, как наставляет меня Ваше Высокопреосвященство, что преступление судят по мотиву, так что Суд вечности или защитник, обвинитель и судья задерживают вынесение приговора, если один из них окажется мнения, будто имеются смягчающие обстоятельства. Рассматривая, что все заразные болезни, пожиравшие Учреждение подобно медленному огню, появились с прибытием Йорсалафари с его обезьяной, рассматривая также тот факт, что народ видит в этой обезьяне Зверя Апокалипсиса, понятно, что этим мякинным головам было недалеко до мысли, что уничтожением обезьяны можно положить конец заразе. Было ли истребление крестьян, приютивших обезьяну, актом порыва предосторожности, рожденным из желания убить все, что окружало ее, дабы иссушить поток миазмов, или завершением драки, в коей крестьяне пытались защитить свое диковинное животное, – вот что я не смог выяснить, даже лживо обещая Эйнару, что он спасет свою бренную оболочку (а не только душу), открыв мне правду. Ибо я решил умертвить Эйнара, что бы ни случилось и что бы он ни сказал. Я не мог забыть, как мы вдыхали испарения этой резни, еще горячие экскременты, извергшиеся из выпущенных внутренностей, кровь, бьющую ключом до самого чердака, тела, обезображенные до неузнаваемости, – жуткая вечерня, устроенная нам под видом приема этими пропащими христианами, коих мы явились спасать на краю света. Я извлек заодно из этой ответной суровости политическую выгоду. Я пришел к мысли, что невозможно в этой тесноте и в этой крайней нищете сохранять в Гардаре две власти: одну, основанную народным согласием, другую – Высочайшими приказаниями и волеизъявлением Вашего Высокопреосвященства. Со времени бунта, едва не разразившегося из-за конских боев, я ощутил нечто вроде расшатанности в древнем союзе плуга и креста. Эйнар Соккасон потерпел неудачу совокупно как в своем долге повиновения, так и в своих обязанностях управления. Слишком внимательный к народным шепоткам, он глухо сопротивлялся наиболее строгим из моих предписаний и наиболее суровым из моих требований. Помимо отвратительной резни, он оказался виновен в наименее прощаемом из преступлений, кои способен совершить вождь, – желании нравиться. Я приказал обезглавить его на берегу, на глазах народа. Голову его бросили волкам. Тело же предано христианскому погребению.