Карантин. Они не работают, после поверки сидят на нарах.
В полдень им дают суп из брюквы или картофельных очисток. Из брюквы лучше — в нем нет песка. Ближе к вечеру они получают по половинке вареной картофелины и по куску хлеба. Картофель узницы съедают, а хлеб оставляют на завтрак: утренний голод мучительнее вечернего. Они прячут хлеб под матрас и спят на нем всю ночь, чтобы никто не стащил.
Суп приносят функционерки — в деревянных бочках с ручками, сквозь которые продета палка. Функционерки называют эти бочки фасками[25]. Они разливают суп по мискам, выносят фаски и оставляют у стены барака.
После полудня — вторая короткая поверка. Женщины поспешно выбегают из барака и бросаются к бочкам; отгоняя стаи огромных сонных навозных мух, руками соскребают присохшие ко дну остатки супа. Минут пятнадцать стоят на плацу между бараками. В это время она пытается найти кого-нибудь из Варшавы, расспрашивает про улицу Панскую.
— Нет больше Панской, — говорит женщина из Варшавы.
— А Марианская, шесть, не знаете?
— Нет больше Марианской. Вы что, не понимаете, — нет больше Варшавы!
Мысль, что Варшавы больше нет, приводит ее в ужас. Так, может, и Лилюси больше нет, и Тересы, и пани Крусевич? Кто же станет посылать еду в Маутхаузен?
Прибегает Соня Ландау — она работает в конторе и может передвигаться по всему лагерю. Приносит гостинцы: луковицу, полотенце и теплые чулки.
— Ношеные, но хорошего качества, — говорит она с гордостью, — от венгерских евреек.
Она расспрашивает Соню об этих еврейках — в карантине их нет.
— Там они… — Соня указывает на трубы крематория.
Вечером она натягивает чулки, а свернутое полотенце кладет под голову Оно, видно, лежало в чемодане среди одежды. Хорошие духи были у венгерской еврейки, думает она, засыпая.
Ночью она отдает штубовой луковицу, и та разрешает ей выйти по нужде. Она приседает над ведром, стоящим у стены барака. Пахнет опаленными гусиными перьями. Из труб крематория поднимается густой серо-коричневый дым и быстро растворяется в небе.
Женщина, похожая на мать, получает посылку. Счастливая, она сидит напротив, на своих верхних нарах. Вынимает из картонной коробки свертки, разворачивает, с нежностью разглядывает и кладет обратно. Поднимает голову и знаком подзывает ее к себе. Она подбегает. Встает на средние нары, так, что ее лицо оказывается на уровне коробки и рук. Наверное, хочет что-то мне дать, думает она с благодарностью, может, зубчик чеснока, а может, даже горбушку хлеба…
Женщина, похожая на мать, вынимает из коробки белую нижнюю сорочку из шелкового трикотажа. Встряхивает, разглаживает и говорит:
— Красивая, да? Хорошо бы обменять на еду. Займитесь этим, пани Иза, пожалуйста. Уж простите за хлопоты, но вы как-то способнее к торговле, чем мы.
Она еще стоит на средних нарах. Еще улыбается… Подруга женщины глядит на нее встревоженно:
— Что-то не так, пани Изольда?
Она обменивает сорочку на целую, довольно крупную картофелину в кожуре и продолжает заслонять женщину от ветра. Более способная к торговле, она заключила сделку с Господом Богом и должна выполнить условия до конца.
Стоя на поверке, она дает себе зарок, что избавится от всех еврейских способностей и вообще от всего еврейского. Если, разумеется, доживет до конца войны. И у ее мужа тоже не будет никаких еврейских способностей. И у детей. И ее дети не станут погибать ни за что ни про что…
Женщина, похожая на мать, склоняется к ней:
— Вы что-то сказали, пани Иза?
Она качает головой:
— Не мешайте мне, пожалуйста, я молюсь.
Немцы вывозят узников из Освенцима. Никто не знает, куда и зачем: одни говорят, что вглубь Германии, другие — что в расход. Но с каждым транспортом отправляют медсестер, так что, может, все-таки не в расход. На лагерной рампе стоит доктор Менгеле, наблюдает за отъезжающими. Одни считают это дурным знаком, другие — наоборот.
Она говорит Янке Темпельхоф, что попросится в транспорт (поезда ведь идут на запад — может, как раз в сторону Маутхаузена?).
Вместе с Янкой они отправляются на рампу. Отделяются от толпы ожидающих и подходят к доктору Менгеле.