Она заверяет, что сумеет привозить людей не хуже, чем это делал муж. Вот если бы ей еще показали дорогу через Татры…
К сожалению, Кенгуру больше не занимается беженцами и не может взять ее на работу. Ему очень жаль, но один раз они уже попались. Одолжить денег он тоже не может (к сожалению).
— Значит, вы ничего не можете? — переспрашивает она.
— Ну разве что дать адрес.
Кенгуру что-то пишет на салфетке.
По этому адресу в Кракове живет один венгерский еврей, знакомый Кенгуру. У него молодое лицо и усталые глаза старика. Денег он (к сожалению) тоже не одолжит, но ему нужен цианистый калий. Он упоминает об этом мимоходом, уже на пороге. Большая банка.
В Варшаве она заходит в магазин косметики. Она помнит его с довоенных пор — как по дороге из кондитерской Помяновского, где покупала пирожные, замирала перед витриной с баночками, флакончиками и разноцветным мылом.
В воздухе стоит запах туалетной воды. Посетителей нет.
Она подходит к стоящему у прилавка хозяину:
— Мне нужен цианистый калий, большая банка.
— На когда? — тот ничуть не удивлен.
— На сегодня.
— Завтра.
— Сколько это будет стоить?
— Пятьсот.
Назавтра она гадает, кто встретит ее в магазине — гестапо или полиция.
Никого, только хозяин. Он запирает дверь и вручает ей банку, завернутую в газету. Оставив в залог материнское кольцо — золотое, с большой бледно-розовой жемчужиной, она возвращается в Краков.
— Сколько я вам должен? — спрашивает венгерский еврей.
— Тысячу.
Он велит ей прийти после обеда — видимо, хочет проверить товар. Все в порядке, и после обеда она получает свою тысячу.
Она не спрашивает, зачем ему яд. Догадывается: для других евреев, польских или венгерских.
Она живет у пани Крусевич (с Марианской улицы она съехала, вернувшись из Павяка).
Пани Крусевич — швея. Аккуратная, серьезная женщина с твердыми принципами, унаследованными от матери, тоже швеи.
Раньше она никогда не имела дела со швеями, и привычки новой хозяйки порой ее изумляют. Например: каждый день в два часа пан Крусевич закрывает свою лавочку с образками, вешает на дверь табличку «Перерыв на обед», и в половине третьего пани Крусевич водружает на стол дымящуюся супницу. Иногда пан Крусевич запаздывает. Супница стоит на столе, суп стынет, но пани Крусевич ни за что не станет его разогревать, потому что обед у них ровно в два тридцать.
Ей это непонятно — мужу она бы разогрела суп в любое время. И, честно говоря, ее вовсе не удивляет, что в один прекрасный день пан Крусевич отказывается разом от обеда и от брака с пани Крусевич и уходит из дому.
Они живут высоко, в мансарде. Лестничная клетка мрачная и темная. В ее отсутствие пани Крусевич ставит у дверей зажженную свечу. Поднимаясь, она видит бледную полоску света и чувствует себя менее одинокой. Кто-то на этом свете беспокоится и о ней.
Письма от мужа приходят по старому адресу; она забегает на Марианскую, спрашивает у дворника пана Матеуша, нет ли известий.
— Ох, пани Марыня, плохо дело, — говорит дворник, — с парнем что-то случилось: посылка из Освенцима вернулась обратно.
Ее рвет в уличную урну. Как хорошо, думает она, что я знаю, где можно купить белый порошок. Вытирает рот и идет домой. Берет на лестнице свечу. Ставит ее перед собой на стол, словно лампадку, и роняет голову на посылку, обхватив ее руками. Пани Крусевич вытаскивает из ее рук коробку, завернутую в серую бумагу. На ней множество печатей, перечеркнутых надписей и немецких слов. Пани Крусевич внимательно смотрит.
— «Neue Adresse abwarten», — читает она вслух. — Ждать нового адреса… Ждать! — восклицает она. — Вот видишь? Просто ждать!
У нее масса свободного времени. Она не отправляет посылок. Не пытается раздобыть деньги. Не покупает сахар, лук, корейку и хлеб. Ей не нужно вставать и одеваться. Собственно, и просыпаться необязательно.
Порой — чаще всего под утро — она преисполняется уверенности, что «Neue Adresse abwarten» — обман. Они велят ждать, хотя адреса никогда не будет. Они его убили. Или он умер — от голода, от тифа, от чахотки, от истощения… Она повторяет слово «умер», каждую из четырех букв по отдельности: у-м-е-р. И добавляет: мой муж. Умер мой муж.