Грета Смитт спокойно на меня смотрела – ее волнение как рукой сняло. Руки, не шевелясь, лежали на подлокотниках огромного, тяжеленного парикмахерского кресла, гордо торчала голова в короне из пластика и нитей накала – да она, черт возьми, прямо королева на троне.
– Разумеется, я об этом думала, – сказала она, понизив голос. – И ты тоже, Рой. Поэтому я подозревала в поджоге тебя. Как всем известно, ты незадолго до полуночи исчез.
– Это был не я, – сказал я.
– Тогда остается только один человек, – сказала Грета.
У меня пересохло во рту. Черт возьми, да не играет роли, кто поджег этот дурацкий отель. Раздалось слабое жужжание – не знаю, из сушильного шлема или моей собственной головы.
Говорить она перестала, когда увидела, что я достаю из футляра ножницы. И она что-то увидела в моем взгляде, раз подняла перед собой руки:
– Рой, ты же не думаешь…
А я не знаю. Не знаю, что я, черт возьми, думаю. Знаю только, что все взлетело на воздух: все случившееся, все, чего не должно было случиться, все, что произойдет и чему происходить не надо, – а выхода при этом нет. Во мне что-то всколыхнулось, как дерьмо в засорившемся толчке, поднималось долго, а теперь достигло края и хлынуло наружу. Ножницы острые – осталось только воткнуть их в ее поганую пасть, порезать белые щеки, вырезать гадкие слова.
Однако я остановился.
Остановившись, взглянул на ножницы. Японская сталь. В голове мелькнули папины слова о харакири. Потому что разве не меня вот-вот постигнет неудача, разве не меня, а Грету надо вырезать с тела общества, как раковую опухоль?
Нет, обоих. Наказать надо обоих. Сжечь.
Схватив старый черный провод, выходящий из салонного фена, я раскрыл ножницы и сдавил. Черная сталь прошла изоляцию, а при соприкосновении стали с медью меня ударило током – я чуть все не отпустил. Но я подготовился и смог ровно удерживать ножницы, не перерезав провод.
– Ты что творишь? – визжала Грета. – Это же «Ниигата-тысяча». И ты испортишь салонный фен одна тысяча девятьсот пяти…
Я схватил ее руку своей – она заткнула пасть, когда цепь замкнулась и пошел ток. Она пыталась вырваться, но я хватку не ослабил. Я видел, как трясется ее тело и закатились глаза, а шлем потрескивал и рассыпал искры, а одновременно из ее глотки рвался неумолкающий визг, сначала тонкий и молящий, затем дикий и повелительный. В груди стучало – я был в курсе о пределе возможностей, как долго сердце выдержит двести миллиампер, но, черт возьми, я не отпускал. Потому что мы с Гретой Смитт заслуживали того, чтобы здесь оказаться, объединиться в болевом круге. И вот я увидел, как из шлема вырываются голубые языки пламени. И хотя мое внимание полностью поглощало удерживание цепи, я почувствовал запах горелых волос. Закрыв глаза, я надавил обеими руками и забормотал не имеющие отношения к языку слова – я видел, что так поступал проповедник, когда исцелял и спасал в Ортуне. Грета оглушительно завизжала – так громко, что я едва расслышал вой пожарной сигнализации.
Тут я отпустил ее и открыл глаза.
Увидел, как Грета срывает шлем, увидел смесь расплавленных бигуди и сгоревших волос, до того как она убежала к раковине, включила ручной душ и начала тушить.
Я пошел к двери. Снаружи на лестнице я услышал шаги: кто-то брел вниз, – казалось, нейропатия решила сделать перерыв. Обернувшись, я снова посмотрел на Грету. Она спаслась. От того, что осталось от ее завивки, шел серый дым – ну то есть это уже не завивка, в тот момент она напоминала охваченный пламенем гриль, на который опрокинули ведро воды.
Выйдя в коридор, я дождался, пока отец Греты спустится ниже и сумеет как следует рассмотреть мою рожу, увидел, как он что-то произнес – наверное, мое имя, – но меня оглушил вой пожарной сигнализации. Потом я ушел.
Прошел час. Без пятнадцати три.
Я сидел в мастерской и пялился на сумку.
Курт Ольсен не пришел, не арестовал меня и не испортит все дело.
Отступать некуда. Пора начинать.
Схватив сумку, я сел в «вольво» и поехал в Опгард.