– Второй час пошел.
– Как же это? – охнула Ксанка. Она привыкла вместо приветствия бросать матери дежурное «Давно ждешь?» и слышать в ответ «Минут десять» или пятнадцать, или, в крайнем случае двадцать, но так, чтобы второй час где-то гулять, да еще в непогоду, когда холодно и сыро, – причины такого поступка не укладывались в голове. Она разволновалась, засуетилась, накинула снятое было пальтишко, сунула ноги в боты:
– Пойду гляну.
– Сходи, – мрачно кивнул отец, и Ксанка поспешила от греха подальше выбежать из квартиры.
Отсутствовала она недолго. Пришла, пошатываясь и трясясь, юркнула в постель и мгновенно уснула. Она-то думала, что будет продолжать блевать, плакать и кричать так же, как на пустыре за гаражами, где обнаружила искромсанное тело матери. Думала, что сейчас же растормошит отца, разбудит своими воплями и стенаниями. А она рухнула в кровать и спала, словно потеряла на том пустыре не только мать, но и себя саму. Будто осталась от прежней Ксанки одна телесная оболочка, лишенная чувств, эмоций и рассудка. Так и провалялась в забытьи, пока не уловило спутанное сознание сдавленный крик отца. Девушка подскочила и выпрыгнула в коридор расхристанная и неодетая, и увидела разом и соседей, и участкового, и еще трех или четырех незнакомцев со скорбными лицами, и тяжело привалившегося к стене отца, и сразу вспомнила, и заголосила, забыв спросить, что случилось. А потом стучала зубами о стакан, дрожала, кутаясь в сальный плед, и все повторяла и одним, и другим, и третьим: «Ничего не видела, ничего не слышала, ничего не знаю».
– Я ничего, ничего не знаю, – пролепетала Ксанка, вжавшись в деревянный крест, и постаралась сбросить со своих плеч заботливые руки Верочки.
– Ксаночка, пойдем, милая! Я-то точно знаю, что ты заболеешь, если будешь вот так стоять на ветру. Тетя Аня, если нас сверху видит, переживает, наверное.
Как ни тошно было Ксанке, а речи, с ее точки зрения глупые, она мимо ушей не пропускала:
– Душа, Верка, на девятый день отлетает. Так что не видит она ничего сверху, не мели чепухи.
– Так тем более. Значит, она здесь, где-то рядом притаилась, а ты ей покоя не даешь, нервничать заставляешь.
Ксанка поморщилась:
– Верунь, тебя в медицинский не примут. Ты про какой-то орган толкуешь, которого в природе не существует.
– Про какой орган?
– Так про душу. – Ксанка, наконец, разомкнула руки, отодвинулась от деревяшки, взглянула на подругу исподлобья: – Ну, что ты лыбишься?
Верочка, как ни странно и нелепо это выглядело, действительно улыбалась. Она успокоилась: Ксанка ерничала и даже пыталась шутить, значит, выздоравливала, значит, как ни кощунственно это звучит, все наладится, переживется, и подруга снова начнет зубоскалить, ехидничать и смеяться.
– Ну, пойдем, пойдем, Ксан. Вон смотри: папа ждет.
– Пусть ждет, – огрызнулась Ксанка, но все же двинулась с места, поплелась на ватных ногах. А Верочка обнимала ее за плечи, поддерживала, вела рядом, как собачку на поводке, и все тараторила без умолка, увещевала:
– Ксан, вы сейчас с ним друг за дружку держитесь. Вы ведь теперь друг для друга самые дорогие, самые близкие. Вдвоем всегда легче горе переживать, слышишь меня? Поплачете вместе, пожалеете друг друга, и все не так тошно станет.
Ксанка слышала, но не слушала. Во-первых, Верочка со своими причитаниями ее порядком утомила, а во-вторых, она, как никто другой, знала, что отцу горе переживать будет легче, срывая всю злость и боль на дочери. Хотя особой уверенности в том, что он искренне скорбел и переживал утрату, у Ксанки не было. Бил он ее в последнее время без остервенения, но с плохо скрываемым удовольствием от происходящего. Взгляд его становился масляным, щеки красными, ноздри раздувались, и весь он пыхтел, будто чайник, готовый взорваться от натуги. Но стоило Ксанке тихонько взвизгнуть или чуть слышно простонать после особо сильного удара, как он сразу сдувался, становился каким-то маленьким, обмякшим и тихим. В свои шестнадцать Ксанка уже была отлично осведомлена, какие такие загадочные процессы заставляют мужчину походить на сгусток рвущейся наружу энергии и откуда, собственно, эта энергия выплескивается. Догадка была тошнотворна и омерзительна. Но еще омерзительней был липкий страх того, что, теперь не ограниченный присутствием жены и матери, отец перейдет от лупцевания к гораздо более мерзким способам удовлетворения своих извращенных потребностей.