Как- то она нам в футбол мешала играть. Еле-еле втроем отволокли к помойке, да еще на земле борозд наделали.
И вот сейчас к ней подходит Бахиля. Ноги пошире плеч, громко вздыхает, руки крючками, потоптался, примерился и медленно тянет эту чугунную штуку. До колен… выше колен… до живота. Шея красная, а лицо в белых пятнах. Тянет еще выше. Вот уже почти до груди.
Ему бы еще чуть, еще бы как-нибудь толкнуть, и пошла бы она выше. Дрожат руки, сам весь дрожит, издает разные звуки.
А потом глухо шлепается на землю чугунная балка. Бахиля лениво смотрит на нас, усаживается на скамейке, крутит носом, морщится:
- Это не от слабости, а от горохового супа,-поясняет Бахиля и, задрав голову кверху, закрывает глаза.
- Душно мне,- говорит он Леве.- Помаши-ка книжкой. Лева никакого внимания, все так же читает.
- Давай-ка, помаши на меня,- открывает один глаз Бахиля.
Лева читает. Бахиля тихо ерзает.
- Я кому, жидовская твоя морда, сказал?
И сейчас же летит в помойку книжка. Летит наш «Мятеж».
- Кому я сказал?- орет Бахиля.
…Я уже что-то понял. Главное, выдержать первый удар. В глазах - искры, а потом привыкаешь, что ли, и уже не больно. Он попадает кулаками, а тебе не больно. Только видишь его лицо, и только оно сейчас самое важное, и только по нему нужно бить… бить. По нему надо попасть. Как хочешь, а попасть. Только бы не споткнуться, не упасть.
Где- то между нами опять Лева. А потом и забор, и скамейка, и Ларискино окно -все собралось в одну точку и сразу разбежалось. И опять Бахилино лицо. Он пятится к забору и весь расцветился красным. Снова звезды в глазах. Потом Бахилина шея, волосы, его запах. Ногти обожгли мне лицо. И опять Лева.
А потом фашист, что бросил в тюрьму секретаря испанского комсомола, и мятежник, что хочет убить Фурманова. И опять Бахиля, и снова на его очень белом лице много красного. Дальневосточная, опора прочная…
Мне не больно. Мне нисколько не больно. Только бы вот еще попасть в это белое с красным. Только бы скорее оттолкнуться руками от земли и опять встать на ноги, и опять бить… бить… Бью по Бахиле, попадаю в забор. Но нисколько не больно. Вдруг Бахиля стал маленьким и лица нет. Только один забор. Я бью коленками, ногами в это маленькое. Меня тянут за плечи, тянут за руки.
- С ума сошли,- чей-то взрослый голос,- да вы что? Стой! Стой!
Сейчас я совсем близко вижу мокрое лицо военного. У него голубые петлички и на них красные кубики.
…В наш подвал мы спускаемся вместе с Левой и летчиком.
- Вот,- говорит Лева,- я твои деньги собрал. Сам все куплю. Ох, и попадет тебе.
На стук открыла мать. Кажется, летчик ей козырнул, что-то сказал, заторопился наверх. Все-таки приятно, что он козырнул моей маме.
- Мама, теперь уж нужно все штопать,- кажется, я так сказал. Мне очень хотелось улыбнуться, но вдруг стало очень темно. Наверное, трамвай с прицепами закрыл наши окна.
У кровати, на стуле, рядом с примочками и столетником - два яблока.
* * *
Мы с Нонкой печем оладьи. Она мешает что-то в кастрюльке, а я колдую над керосинкой.
Шмякнет Нонка белую кляксу, теперь чуть подождать, и клякса по краям розовеет. А потом еще чуть подождать, и на нас, словно сразу три луны, улыбаются три олажки.
Это наша сковородка умещает три. А вообще-то нас двое с Нонкой. Мы теперь без мамы.
Как- то в жизни неправильно случается: чуть Нонка поправилась, маму увезли. У ней что-то с печенью или с почками. Так сказал хмурый дядя из «Скорой помощи». Меня по голове погладил, а с Нонкой за ручку. Потом загородил нас своей спиной в белом и понесли маму. Мама улыбнулась нам, сказала Нонке:
- Доченька, за зеркалом все наши деньги. Осторожно трать.
А мы еще и теперь по привычке делим на троих все, что есть на сковородке.
Свое съели. Я потянулся к третьей кучке оладий.
- Посмотрите на него,- говорит Нонка,- вот еще фашист. Это отнесу в больницу.
Потом она деньги считает. Считает и сама того не знает, что это же билеты на «Чапаева», бутылки ситро, жареные пирожки с повидлом и даже разноцветные карандаши «Радуга», целая пачка.
- Алеша,- вдруг очень серьезно говорит Нонка,- у нас осталось мало денег. Вот это все. А еще маме на передачу.